Толька наклоняется надо мной, пытается заглянуть в лицо.
— Отстань, Толька, не могу, ну пойми, просто не могу.
— Как его тут оставишь одного? — обращается он к матросу.
— Идите, идите, ребята, ничего. Отлежусь, сам приползу.
Толька Устюжанин, помедлив, через силу встает, полусогнувшись, упираясь острием багра в землю, кивает матросу.
— Пошли.
Он делает шаг-другой, и за ним ползет матрос, я приподнимаю голову, с усилием и неожиданно для себя встаю на колени; Толька Устюжанин оглядывается и кричит:
— Давай, давай! Помочь тебе?
— Не надо, я сам.
Мы движемся наискосок ветру, и я стараюсь не терять из виду расплывчатую спину Тольки Устюжанина. Рука по-прежнему неподвижна, хорошо, что я заставил себя подняться, не так стыдно перед ребятами, и, хотя мы ползем, обдирая руки о камни — рукавицы давно где-то обронили, — мне все-таки легче, мне почти хорошо. Все-таки пересилил. А то ведь Самородов, как всегда, ничего не скажет, даже не заметит, и заговорит о чем-нибудь другом, как будто меня не существует на свете, а при случае усмехнется, сплюнет: слабак. От этой мысли я начинаю ползти быстрее, подгребая под себя холодную мокрую гальку здоровой рукой.
Господи, как все надоело, как надоело делать вид, что все нипочем и нестрашно, и мне хочется махнуть на все рукой и остаться сидеть где-нибудь вот тут, под укрытием скалы, и не двигаться, не думать ни о чем. Возбуждение от работы прошло, осталась одна усталость и боль в зашибленной руке и где-то в спине, мне все сильнее хочется прижаться к земле и никуда больше не двигаться.
Ветер вырывает и уносит слова, их все равно никто не слышит. Я ползу, ползу полусогнувшись, паршиво остаться один на один с этой слепой бушующей тьмой, другие, наверное, чувствуют то же. Мы прижимаемся к высокой, почти отвесной скале, это все-таки укрытие, и двигаться становится легче; в этот момент на остров, на реку рушится новый удар ветра, страшнее, чем предыдущие два. Он не задевает нас, но мы все равно падаем и долго лежим, боясь поднять головы. Над нами проносятся камни, мокрая галька вокруг меня и подо мной шевелится, нас закидывает мусором, щепками, всякой дрянью. Я защищаю голову руками и все сильнее прижимаюсь к земле. Попади мы под этот шквал на старом месте, на берегу, на открытом совершенно месте, вряд ли кто из нас уцелел бы и не был унесен рекой. Где-то почти рядом на берег продолжали рушиться целые океаны воды. И спасение наше, что мы успели отойти, молодец Толька.
Мы лежим уже с полчаса, а вокруг все никак не успокаивается. Я шевелю головой, приподнимаю ее, отплевывая забивший рот и ноздри песок, и, осторожно сгребая с лица грязь, открываю глаза. Первое время я не могу прийти в себя и не верю своим глазам. Дождя нет, над островом совершенно чистое-чистое небо, звезды, луна, да, да, огромная, светлая, как начищенный поднос, настоящая луна недалеко от горизонта и светло-светло, совсем светло. И только сильный ветер, ветер свистит по-прежнему, дождя нет.
— Ура! — выкрикиваю я сидя, нелепо задирая кверху здоровую правую руку, ноги мои замурованы галькой.
Рядом шевелится бесформенная груда гравия, и, отфыркиваясь, появляется матрос, выкарабкивается из-под обломков и Толька Устюжанин. Вокруг пусто: ни палаток, ни катера, ни людей — мы прыгаем, пытаясь согреться, прислушиваемся. Один ветер, ветер, везде один только ветер.
— Эй-ей! — кричит Толька Устюжанин, поворачиваясь во все стороны и поднося сложенные ладони ко рту. — Э-эй!
Мы прислушиваемся, никого, только ветер и ветер.
— Э-эй!
Мы радуемся луне и звездам, как дикари, мы бегаем по пустынному берегу. И река тоже начинает успокаиваться.
— Э-эй!
Матрос Петька откапывает свой багор и говорит изумленно:
— Нашел, ребята, а? Рукавицу нашел! Стоп, слушайте!
Мы замираем и слышим где-то вдали захлебывающийся неровный перестук моторов.
— Это катер, — говорит матрос вздрагивающим голосом. — Убей меня на месте, это катер! Ей-богу, это он, наш старик. Он, подлец.
И в ту же минуту до нас доносится откуда-то с противоположной стороны островка:
— Э-ге-е-ей!
Некоторое время мы стоим молча, затем бросаемся туда, навстречу крикам.
Светит луна, и звезды крупные, частые, по реке опять начинает идти лес.
Все тополя, какие были на острове, или сломаны, или выворочены с корнем. Мы идем вдоль берега, везде, везде, насколько хватает глаз, на берегу лес, выброшенный из воды.
— Ну, подвалило работенки, — уныло говорит матрос.
Становится холодно. Мокрая насквозь одежда стягивает тело, и я с вожделением думаю о костре, о большом жарком костре, чтобы от сухости, от горячих потоков воздуха шевелились волосы и потрескивала кожа на лице. Это несбыточно, это роскошь, о которой можно только мечтать. Тело тяжелое, словно разбухло от сырости, и никак не умещается в одежду. И в голове еще гуд, дробный стук — это от недельного беспрерывного дождя, от усталости, от циклона, но дождь кончился, дождь кончился, главное, дождь кончился. Не верится, что дождь кончился, глаза нет-нет да и скользят по небу с неосознанной тревогой. Тревога заставляет нас идти быстрее, и сразу за поворотом мы видим большой костер (странно, почему мы не заметили его отсветов раньше?), видим столпившихся возле него людей. По их позам мы еще издали понимаем, что произошло большое несчастье, царапина, даже сломанная нога не заставит десять сплавщиков стоять с такой угрюмой неподвижностью. Мы слышим, как у нас под ногами пронзительно скрипит галька, и чем ближе мы подходим, тем громче она скрипит, и уже не скрипит, а визжит, и челюсти сами собой мучительно сжимаются. Никто не радуется нашему возвращению, никто не бросается нам навстречу, и лишь Самородов устало и тихо говорит: