Венька Чижиков умирает. Это я узнаю еще во сне, потому что начинаю совсем задыхаться и потому понимаю, что Венька Чижиков умирает. Я весь в холодном поту. Я все проспал, и Венька умирает. Меня оставили караулить его, и он умирает. Он без сознания и, может быть, приходил в сознание, звал на помощь, а я спал, спал как скотина. Может быть, я мог чем-нибудь помочь ему, когда он пришел в сознание, а я спал и, может быть, даже храпел во сне. Я оглядываюсь по сторонам. Никого. Никто не узнает. Никто не узнает, что я спал, когда Веньке стало плохо. Венька, Венька, слышишь, Венька!
Я бросаюсь на колени и приподнимаю Венькину голову, в груди у него непрерывный булькающий хрип. Только бы он не умер на руках!
Самородов прибегает на мой отчаянный голос, я слышу, как грузно и часто топает. Он подбегает и тоже с размаху опускается рядом с Венькой и смотрит ему в лицо. Внутри у меня все обмякает. Слава богу, успел! От радости я говорю что-то бессвязно, быстро. Самородов непонимающе глядит на мой рот, руки, останавливаясь взглядом на ушибленной руке. Я совсем забыл о ней, и она под взглядом Самородова начинает болеть с удвоенной силой.
— Давно хрипит? — спрашивает Самородов, отводя глаза от моей руки.
— Хрипит.
— И при мне хрипел. Венька!.. Чижик! Чижик… Не приходил он в себя, Серега?
— Н-нет, не приходил.
— Серега, Серега, чего ты, сынок? — наклоняется вдруг Самородов к самому моему лицу.
У меня дрожат губы, рыдания душат меня, что угодно, только не этот участливый голос. Я закусываю губу до крови. В самый последний момент я едва удерживаюсь, чтобы не сказать, что я или спал, или бредил и не знаю, приходил Венька в сознание или нет. Только мысль, что Веньке это все равно теперь не поможет, удерживает меня.
— Позвать надо кого-нибудь, надо же что-то делать! — неуверенно говорю я, по-прежнему не в силах сдвинуться с места, все тело ниже пояса одеревенело, не чувствуется. То, что Венька хрипит и отходит, относится ко мне. — Надо же что-то делать, — уже настойчивей говорю я.
— Катер, катер идет, — вскакивает вдруг Самородов на ноги и бежит по берегу. Он размахивает шапкой и простуженно орет: — Скорее, скорее сюда, на помощь! — как будто его могут услышать с катера на середине реки. Он бегает и орет, и я, если бы мог, тоже бегал бы по берегу и орал. Я не могу слышать, как хрипит у костра Венька Чижиков, и еще внутри у меня словно все закаменело, я должен был сказать Самородову о себе, о том, что я проспал. Знаю и не могу, я скажу потом, обязательно скажу, потом, только не сейчас… И в ушах у меня стоит вязкий звон, такой тихий, тихий, неумолкающий, непрерывный.
Венька Чижиков умер, и рядом с ним горит большой яркий костер. Он продолжает гореть как ни в чем не бывало, а Венька умер.
Я стараюсь не смотреть на большую ладонь Веньки со стертой до мяса кожей и все равно смотрю и не могу оторваться от уродливо неподвижной ладони, на которой самая обыкновенная ссадина. Ссадина есть, а ладонь мертва. И костер продолжает гореть, даже горит еще ярче.
Только что к берегу приткнулся помятый катер, и через минуту несколько человек бегут к нам, я вижу их только тогда, когда они попадают в полосу света от костра. Я узнаю Чернова, Савина.
— Ну как, Тюрин? — быстро спрашивает Чернов почему-то меня. — В больнице уже ждут, мы радировали с катера.
— Поздно, — я отворачиваюсь. — Умер Чижиков.
Чернов стаскивает с себя фуражку, и я поднимаю руку к фуражке, волосы у меня спутались, слиплись, взялись от грязной воды коркой, фуражки у меня нет, потерялась.
— Ну вот, был человек и нет человека, — слышу я голос Самородова, и меня поражает, как будто говорит он о ком-то другом, постороннем, а не о Веньке, который по-прежнему лежит рядом с большим ярким костром, и тот освещает его так же, как полчаса назад.
Рассвет близок, как всегда на Севере, он приходит неожиданно.
Утром к острову пристает еще один сплавной катер, и двадцать шесть веселых молодых сплавщиков с основной зачистки вмиг наводят на реке порядок, а мы все, позже, долго стоим около свежевыструганного обелиска, — поставлен он на самом высоком месте, не на острове, а на высоком правом берегу. Старые сплавщики говорят, что туда никогда не поднимается вода. Но разве изменится что-нибудь для Веньки Чижикова?
Я гляжу на взрыхленную землю, на длинные янтарные жидкие капельки смолы, уже выступившие на свежеобструганном обелиске, у меня стоит мучительная сухость в горле, и мучительный звон обступает меня.
Вокруг до самого обрыва густые высокие заросли шиповника, его плоды очень сладки и сочны после первых морозцев, когда еще снега нет, а земля уже прихвачена. Я тихо отхожу в шиповник, в заросли, дальше, дальше, в самую глушь, поворачиваюсь и иду вдоль берега; мне больше нельзя было оставаться. Я боюсь оглянуться и стараюсь уйти как можно дальше. Я знаю, мне здорово влетит, ведь уже скоро отправляться дальше вниз, на новое место. «А, будь что будет, — думаю я. — Если бы они уехали и я остался один. Река, тайга и я. Один, совершенно один. Как Венька, совершенно один».