И везде — мины, мины, мины… Зловещая паутина минных полей, паутина смерти, затаившейся и под узловатым корнем березы, и у порога уцелевшей избы, и на тропинке к одинокому колодцу. Особенно густой была она вокруг партизанских лесов…
В 1943 году Петру Проскурину, родившемуся в 1928 году в орловском поселке Косицы, было пятнадцать лет. Он был в эти месяцы буквально выброшен событиями взрывной силы — Курской битвой, наступлением Советской Армии — из родного поселка. Выброшен как щепка в водоворот скитаний по хуторам, лесам, возвращений на родные пепелища, в водоворот смертельных опасностей. На грандиозном, весьма изменчивом полотне событий, среди движущихся к фронту воинских колонн, среди полей, в которых веером лежала вокруг воронок черная земля, в робких, жмущихся к обочине группах крестьянок и стариков сейчас нелегко, конечно, отыскать фигуру истощенного в беспрерывных «бегах» от фашиста деревенского юноши.
И все же — биография всякого художника неизменно оживает, возрождается в преображенном виде в его произведениях. Попробуем отыскать эту фигуру, всмотреться в нее.
…Лесная дорога, уходящий на запад широкий — среди хлебов — след танковых гусениц, «перемоловших» до срока светло-зеленую рожь… Измученные ожиданием, разлукой, тревогой люди идут вслед за армией из лесов, оврагов, хуторов в родные деревни, торопясь, надеясь на скорую встречу с родными, отгоняя тревожные предчувствия о судьбе дома, родни. «Самое главное — немца стронули, немец ударился в бег!»
Кого же мы видим на этой узкой лесной дороге, идущей мимо мин, воронок, выбросов земли? В рассказе «Снова дома» — это бабка Палага и ее четырнадцатилетний внук Захар.
«Бабка Палага, широко переставляя усталые, мосластые ноги, не отставала от своего внука, четырнадцатилетнего худого Захара с лохматым затылком, и на ходу все думала: может, им еще повезет — и Авдотья, ее дочь, с младшим внуком Толиком отыщутся, всякие чудеса в жизни бывают, господь не без милости, думала бабка Палага, поднимая босыми ногами с черными, потрескавшимися пятками тяжелую пыль с дороги.
Бабка Палага несла всякую всячину, связанную полотенцем и перекинутую через плечо. Впереди висела плетеная корзина с крышкой, где сидела белая кура — бабка сумела ее сохранить на семя; сзади покачивался тяжелый узел с разным барахлом: четыре миски — три глиняных и одна жестяная, мешочек фунтов на десять пшена, немного сольцы, рваные Захаркины штаны и рубаха. И раза два уже бабке Палаге пришлось с помощью Захара перебираться через траншеи, пересекавшие дорогу…»
Стоит чуть пристальнее вглядеться в фигуру долговязого подростка Захара, о котором бабка думает — «не иначе как от страха парня вытянуло», в подробности его и бабки жизнеустройства в уничтоженном родном селе, как легко узнаешь страницу биографии самого Петра Проскурина, ощущаешь горький вкус его «хлеба ранних лет».
Народ — имя твое, вернее, первое из человеческих имен… Острое ощущение причастности к чему-то великому, беспредельному, неостановимому рано испытал будущий писатель. Инстинкт гнезда, обостренное понимание опасности отбиться от потока людей одной с тобой судьбы, от семьи и рода, — в сущности, очень многие из тех «глубинных зовов» степи, земли, истории, что слышат герои романа «Судьба» и «Имя твое», — всё формировалось в Проскурине незаметно, хотя и с беспощадной прямотой, реальными поворотами событий.
…Горькими были его впечатления от встречи с родным домом, с улочками тихого до войны городка Севска. «С какой-то устрашающей яркостью вижу в Севске, — вспоминал Проскурин, — на городской площади виселицу, а на ней трех партизан. И один — совсем мальчик, лет двенадцати…»
А до возвращения в родной поселок, еще весной, было отступление — нет, не к своим, — просто немцы очищали зону обороны от ненужных «элементов», не думая об их участи, от партизанских соглядатаев… «Я тянул сани с маленьким братишкой. Шли мы через луг, который был почти весь покрыт талой водой, — рассказывал в одной из бесед писатель. — У немцев стали бить тяжелые шестиствольные минометы. Летит мина, и такое ощущение, что сейчас именно в тебя попадет. Все внутри сжигала какая-то опустошающая жажда. Я стал пить из воронки. И вижу — лежит прямо передо мной оторванная рука. Я ее чуть губами не касаюсь… Отсюда, пожалуй, ощущение войны и самого главного в ней — ее античеловеческой сущности».