— Бабка любила оладьи стряпать, — опять слышится задумчивый голос Кольки Ветрова. — Они у нее получались пышные, глотаешь не наглотаешься. И песни любила, старинные такие, длинные, теперь такие никто не помнит.
Воромееву представляются толстые, пышные оладьи, шипящая сковородка и широкие старушечьи ладони, темные от жары и соленой воды, руки старой-старой рыбачки, давно уже сделавшие свое, и женщина, которая старее самого моря. И песни, ушедшие в землю вместе с рыбачкой, их никто теперь не помнит. Наверное, это были хорошие и добрые песни, старые люди любят такие.
— А может, попытать счастья? — размышляет вслух Колька. — Говорят, если кто не играл, впервой обязательно повезет. Можно за одну ночь тысячи две схапать. К чистым рукам, говорят, они сами прилипают.
— Что прилипает? — переспрашивает Воромеев, жмурясь; кажется, он задремал, и теперь в глаза опять потекла звездная искристость; вздохнув от тоски, от невозможности понять все, он садится, смотрит на огонь.
— Деньги прилипают. Вон там, за скалой, наши пристроились и палатку натянули. Может, сходим посмотрим?
— Можно посмотреть, — вяло говорит Воромеев, и Колька Ветров радостно оживляется.
— Пойдем, пойдем! — Колька вскакивает, отряхивает штаны и телогрейку. Стоит ступить на два шага от костра — сразу окружает темень, сплошная чернота застилает глаза; Колька все говорит о чистых руках, и видно, что эта мысль завладела им полностью и тревожит его. Глаза привыкают к темноте; Воромеев теперь различает воду, неясные, расплывчатые очертания скал и тайги. Они входят в палатку, и Воромееву сразу хочется повернуться и шагнуть назад. Он видит несколько человек, сидящих на брезенте, и среди них Коржака и Полосухина. Коржак встречается с Воромеевым глазами, замечает невольное движение Воромеева повернуться и уйти, он это замечает по его глазам и еле заметно усмехается, и, очевидно, поэтому Воромеев остается.
На широком ящике из-под консервов посередине палатки горит несколько свечей и лежат нераспечатанные колоды карт.
— Здравствуйте, — наигранно бодро улыбается Ветров, втискиваясь между сидящими. — Вот пришли посмотреть.
Коржак молча кивает, тасуя карты, и игра продолжается.
Воромеев садится рядом; Коржака он знает уж давно, но вот сейчас, в этот момент, в нем родилась назойливая, все время возвращающаяся мысль, что он совершенно не знает этого человека и что этот человек довольно неприятен.
Воромеев садится рядом, улыбкой скрывая вспыхнувшее раздражение, он уже понимает, что уйдет, если только сам захочет. Ему дали место, не глядя раздвинулись, — здесь не до него, все уже настроились и подготовились, и только Коржак, с заученным шиком вскрывший новенькую колоду, откровенно весел, болтлив и, кажется, еще более добродушен и благожелателен, чем всегда. Еще Воромеев не узнавал Кольку Ветрова, тот иногда поворачивал к Воромееву маленькое возбужденное лицо и неровно, одной щекой, подмигивал. Кто-то на берегу никак не мог угомониться, долетали взрывы хохота, они заставляли Ветрова вздрагивать, покачивать головой и приговаривать:
— Надо же, а? И чего людям не спится?
Воромеев улыбается про себя и настраивается насмешливо и к себе, и к другим, и особенно к Коржаку, который вроде бы ничего не замечает, кроме карт, но Воромеев все сильнее ощущает его присутствие и чувствует, что Коржак ни на секунду не прекращает думать именно о нем, о Воромееве; и Воромеев украдкой, незаметно, следит за ним. Теперь он отчетливо понимает, что не любит этого человека, и удивляется, что думает об этом. А игра уже идет, ставки вначале маленькие — рубль, два и редко три или пять; все сосредоточены и мрачны.
— Надо же, а? — лихорадочно повторяет Ветров, когда кто-нибудь проигрывает трояк и шарит по карманам; Воромеев выбрал себе Полосухина, который все время проигрывает, и следит за его худым, с подтянутыми щеками лицом; Воромееву жалко его — простое, рабочее лицо, руки сильные, жилистые, сейчас они явно делали не свое дело, и потом, у Полосухина было пятеро детей, и дома ждали отца. Полосухину очень жалко денег; прежде чем бросить проигрыш на стол, он невольно задерживает руку, и в это время на лице у Коржака мелькает неуловимая злая усмешка. Сейчас, во время игры, в нем проступило что-то скрытое до сих пор, в лице больше свободы и воли, оно, обычно улыбчивое и доброе, как бы затвердело, стало даже красивым, и Воромеев вдруг понимает, что это вдохновение — злое, сосредоточенное, порочное вдохновение; даже голос у Коржака изменился, он у него сейчас зовущий, какой-то мурлыкающий, почти ласковый. В этот миг Воромеев чувствует себя много выше этого азарта, и от этого ему хорошо, и вдруг он понимает, что будет играть. И он чувствует, как все в нем напряженно собирается, готовится; это было как легкое, приятное опьянение, когда и голова свежа, а в теле ходит дерзкое тепло, ходит, будоражит; нужно только выждать и вступить в игру в самый подходящий момент. Он думает, что игра — это психологическая борьба, и все больше утверждается в своей мысли. И потом, ему жалко Полосухина, он никогда не видел такого явно страдающего человека. У него даже глаза запали, и он прячет их, старается ни на кого не смотреть.