— Ничего, Захар Ефимыч, ничего, — стараясь не глядеть на него, чтобы себя не выдать, отвечает Воромеев сквозь зубы. — Все хорошо, в норме.
Но Коржак в этот момент чуток, как зверь; происходит нечто неладное и непривычное — у него сдают нервы, и он предлагает Воромееву прекратить игру, и, когда Воромеев отказывается, Коржак больше для формы предупреждает:
— Ладно, смотри, Андрюшенька, не обижайся потом.
— Смотрю, — отвечает Воромеев и протягивает руку за новой картой. — Перебор, — говорит он, и выбрасывает карты, и начинает отсчитывать деньги; в палатке наступает тишина.
Воромеев первое время не замечает, затем недоуменно поднимает голову. Коржак, пригнувшись, упираясь головой в парусину, стоит над ним. Воромеев поднимается.
— Ты что, Андрюшенька, — тихо говорит Коржак, пряча руки за спину, — ты меня разыгрывать решил? Дураком хочешь выставить перед всеми? Ты сейчас нарочно лишнюю карту взял. А-а? Нехорошо как-то получается, милок, как-то мне неловко будет твои деньжата в отпуске по теплому морю раскидывать.
— Успокойся, — отвечает Воромеев с застывшей улыбкой и чувствуя такую усталость, словно весь день растаскивал заломы. — А ты только сейчас заметил? Тебе же они нужны, садись, нечего комедию ломать. Впрочем, ты можешь так все забирать, без игры, давай… Тебе же это зачем-то нужно. У тебя много детей, Коржак? Пять, десять?
Коржак издает какой-то рычащий звук; Воромеев чувствует, что на него обрушится сейчас удар, от которого вообще можно не встать, и что этот удар уже не остановить; метнувшись вперед, Воромеев сильно бьет Коржака головой в живот, и тот, охнув, тяжело шлепается на место, от удивления и боли у него круглые глаза, и он никак не может прийти в себя, и ему теперь нельзя лезть драться. Слишком много народу, и все трезвые — не дадут, все из пострадавших и потому будут только рады навалиться на него всем скопом, и он пересиливает себя.
— Игры больше не будет, — ни на кого не глядя, говорит он, сметает банк и, комкая деньги, засовывает их в мешочек. Он торопится уйти, и Воромеев от злости, что у него ничего не вышло, тоже теряет в какой-то мере контроль над собой, а ему это некстати, сейчас ему необходимо еще что-то сделать, иначе все происшедшее будет долго помниться как что-то мелкое и гадкое; он никак не может оторвать глаза от рук Коржака с толстыми, сильными пальцами, поросшими поверху редким золотистым волосом.
— Подожди, Захар Ефимович, — говорит Воромеев неожиданно, когда Коржак уже собирается выйти из палатки. — Подожди. Вот смотрите все, ребята, у меня было полторы, вот они, остальные как хотите, так делите. Вон тому же Полосухину отдайте, — может, таким дураком больше не будет. Или ты их забирай себе, Захар Ефимович, я ведь у тебя их выиграл. Или садись играть до конца… раз так не хочешь брать, давай доиграем.
Воромеев невольно отшатывается назад, Коржак с медвежьим низким ревом обрушивается на него всей тяжестью своих пудовых кулаков.
— А-а, гад! Так ты еще издеваться! А-а! — ревет он, и его никак не могут оторвать от Воромеева, которого несколько тяжелых ударов заставляют перегнуться вдвое, и перед глазами у него все сливается в одно темное, с радужными прожилками пятно. Но Воромеев, с усилием превозмогая в себе боль, выпрямляется, и опять стоит перед Коржаком, и, улыбаясь непослушными губами, говорит:
— Ну что же ты? Бей еще, давай… Захар Ефимович…
Он ничего не делает, он стоит и улыбается, и лицо Коржака даже при неверном свете свечей делается бледным и кажется рыхлым.
— Бей, бей, — уговаривает Воромеев спокойно и даже с каким-то холодным любопытством. И знает, что сейчас последует удар, но он еще знает, что теперь полностью победил, вокруг них окончательно затихают, потому что все без исключения понимают и чувствуют в происходящем нечто темное, непонятное и в то же время нечто большое; все смотрят на Воромеева добрыми глазами, у каждого неровно на сердце, и слышится сонный, еле-еле уловимый шорох реки, который с каждой минутой все больше наполняет мир, подбираясь все выше и выше, к самым краям.
Коржак отступает, делает шаг назад и, наткнувшись на кого-то, вздрагивает, и потом палатка взлетает с коротким хрустом, из-под нее выкатывается рычащий, матерящийся клубок, и слышен высокий звенящий крик Кольки Ветрова:
— Ах, сука, а меня за что?
На барже проснулись, и несколько человек, еще ничего не понимая, бегут к дерущимся, растаскивают их в разные стороны, тихо шуршит галька, прибрежный влажный песок вминается под подошвами, черная река широка и безмолвна, мало-помалу она вбирает в себя возбужденные человеческие голоса, как бы гасит их, и наконец приходит полная тишина.