— Почему?
— Не спрашивай. Другой мне в душу запал, это я со зла с тобой. Прости, Сашка, больше не приходи, пусть это последний раз будет. Ты еще мальчик, чистенький, хорошенький, не нужно тебе со мной. Ты меня не знаешь еще, я злая, по-своему жить привыкла, что ж тебе мучиться-то со мной? Будет в поселке еще одна пара Раскладушкиных. У меня характер тяжелый, не бабий, мне от этого выть порой хочется, от такой тоски, — она придвинулась к нему, положила руки ему на грудь. — Ты уж меня прости… На меня прямо темнота нашла, ты, бывало, проходишь по улице, а я за тобой из-за занавески слежу, глаз не спускаю. Тебе, Саша, бабу не понять, ты вот глядишь на меня и бог знает что думаешь.
— Что мне думать, — сказал он, удерживаясь, чтобы не оттолкнуть ее, почему-то ему были сейчас неприятны ее руки, и ее голос, и вся она, он не верил ни одному ее слову. — Я тебе навязываться не буду, смотри, я мужчина, мне что, — сказал он неожиданно с отчужденной усмешкой (он часто слышал об этом от других на работе, и теперь ему казалось, что сказать это необходимо) и тут же почувствовал, как загорелось лицо; Галинка опустила руки.
— Что ж, и ты такой же скотиной станешь потом.
Она быстро наклонила его голову, поцеловала в губы.
— Слышишь, Саш, ты потом все поймешь, ты только зла в душе не копи, другие-то не виноваты. Хорошую девушку встретишь, она при чем?
— А что же ты так, — сказал он со скрытым ожесточением, — сама себя плохой считаешь? Не надо, все равно этой твоей тонкости никто не поймет.
— Дурачок… Какой же ты еще дурачок, — повторила она без всякого укора.
Он хотел уйти сразу и не смог, хотя понял, что она решила окончательно, и ушел от нее только перед рассветом, и, когда одевался, Галинка все ходила по комнате и вздыхала. Он поцеловал ее на прощание сдержанно, осторожно, и ее губы были неподвижны и холодны, и он еще долго не мог отделаться от неприятного ощущения обиды и отвращения и к себе, и к Галинке, и к тому, что они, встречаясь, делали раньше.
На второй день с утра было ветрено, с вершин облетал снег и садился на все вокруг сверкающей сухой пылью. Разогрев двигатель, Александр попробовал трактор, переключил его на холостой ход; в тайге еще стоял сумрак, и от крепчавшего ветра был сдержанный глубокий шум, в который начинали постепенно вплетаться привычные рабочие звуки лесосеки. Неподалеку заработала передвижная электростанция, кто-то громко спорил с мастером; прислушавшись, Александр узнал голос Васильева. Спорили о направлении валки. Начинали обычный рабочий день, на делянах кое-где загорались костры. Заработала пила; распустив хвост снежной пыли, упала первая лиственница.
Несмотря на совершенно бессонную ночь, Александр не чувствовал усталости; он сотни раз и до этого видел лесосеку, но у него никогда не возникало сразу столько мыслей и не было такого скверного ощущения своей ненужности; он боялся встретиться с кем-нибудь глазами, почему-то казалось, что о нем все знают, и он без надобности то и дело прислушивался к работе двигателя и, не замечая, тер щеку, оставляя на лице пятна от грязных пальцев; он не понимал Галинки. «Врет, кого она может любить? — думал он, перебирая в уме всех знакомых, не находил и злился. — Вот тебе и любовь», — сказал он с неожиданной усмешкой, вспоминая прошедшую ночь, слова Галинки, свою растерянность.
Один за другим уходили тракторы на лесосеки, издалека похожие на черных гудящих жуков. С веселыми шутками проехала бригада конной трелевки; бригадир Гринцевич, поляк громадного роста, сидел на своем тяжеловозе боком и на ходу пил из фляжки, в субботу Гринцевич выдал замуж старшую дочь, и вид у него был тяжелый и недовольный, и конь, словно понимая скверное состояние хозяина, переступал косматыми ногами осторожно и мягко; конь этот по кличке Серый славился на весь леспромхоз, потому что был под стать хозяину, не только по силе, но был и необычайно привязан к своему хозяину и сметлив, и если бригада, находясь по какой-либо причине в простое, скидывалась по десятке, по две и праздновала вынужденное безделье (Головин пока тщетно боролся с этим давним обычаем) и Гринцевич, взобравшись с какого-нибудь пенька после двух-трех попыток на Серого, почти сразу же начинал дремать, иногда обхватив коня за шею, тот обязательно привозил его к дому и останавливался у калитки. Если Гринцевич не мог проснуться и Серому надоедало стоять и ждать, он каким-то неуловимым движением сбрасывал с себя разомлевшее тело хозяина и один шел на конюшню, и кореец Ким, конюх, видя его, сразу понимал, в чем дело, и, возмущенно прицокивая, стаскивал с Серого хомут, вел в стойло и наутро, коверкая русские слова, долго и неумело выговаривал Гринцевичу. Александр года два назад сам видел подобную картину и сейчас при виде Гринцевича подумал, что у него болит голова и, очевидно, трелевщики под вечер опять соберутся опохмеляться.