Выбрать главу
17

Трактористы стояли кружком, и Анищенко укоризненно глядел на Холостяка, а тот, потряхивая сломанной елочкой, огрызался, косил глазами.

— Посмотрите на него, ребята, очумел, — говорил он, обращаясь ко всем сразу и удивляясь. — Ну, сломал — подвернулась под руку. Тебе-то какого черта? Вон, посмотри, их тысячами ломают, твое, что ли? Тоже мне поп-батюшка нашелся…

— Ну, что ты, Афоня, я же так, просто к случаю, мысль такая пришла, чего же ее скрывать от тебя? Своих-то у тебя не густо, ну и решил просветить твою нетронутую девственность.

Афоня пожал плечами, недоверчиво промолчал, он недолюбливал Анищенко, тот под момент любил поиздеваться, не заметишь, с какой стороны и прицепится.

— Говорят, колхозники хлеб сеют, а мы тут хлеб вроде бы едим. Представляете, подползает наш Афоня к спелому полю, а в руках у него спички…

— Сравнил. То ж хлеб, ты что же, вредительство мне думаешь пришить?

— Ну, кому ты нужен, у тебя ведь не психология, Афоня, а доисторическая окаменелость, все равно ничего не поймешь. Вот разве взять да и свернуть тебе голову — тогда, может, дойдет.

Афоня оглянулся, засмеялся, он не любил ввязываться в споры с Анищенко, никогда нельзя было понять, всерьез ли тот говорит или шутит, ему лишь бы себя показать, из любого пустяка представление устроить, и лучше с ним не связываться.

— Я человек, — сказал Афоня миролюбиво, — у меня дети есть, два маленьких советских гражданина, и тебе никакой закон не позволит меня тронуть даже пальцем. Я — кормилец, а ты пока пустое место.

— Удивил! — тотчас подхватил Анищенко. — Дети у каждого дурака могут быть. Через пятьдесят лет у этой елочки тоже были бы такие кудрявые ребятишки. Ты и не подозреваешь, сколько на твоей каменной совести жизней, ах, Афоня, Афоня! Ты одним разом целую рощу в будущем уничтожил, да еще обиженного строишь… По-хорошему, тебя в три шеи из тайги надо гнать.

— Руки коротки! — обозлился, наконец, Афоня. — Не дал бог свинье рог — всех бы переколола.

— Хватит, ребята, — вмешался Александр. — Что вы, в самом деле, расчепушились? Заставим его весной два десятка новых посадить — пусть знает. Пошли, пошли, Афоня, двигатель застынет.

Анищенко поправил шапку, отвернулся, все-таки было обидно, что так повелось в тайге с незапамятных пор: никто ничего не жалеет, валят, рубят, ломают, словно так и надо, а когда скажешь, всерьез ведь и не принимают, и этот новенький блестит глазами, да ведь и сам он, если честно, не очень-то задумывался над тем, что говорил сейчас Афоне, и говорил с таким видом, чтобы его нельзя было принять совершенно всерьез, и только в последний момент собственные мысли показались ему нужными и важными, но он тут же засмеялся над собою и над своим желанием что-то кому-то доказать.

Главный инженер леспромхоза вывернулся неожиданно: маленького роста, смуглый до черноты, он подъехал верхом на своем Монголе — злом, низкорослом и выносливом коньке с косматыми ногами; увидев его, Афоня бросил папиросу, придавил ее ногой и стал первым застегиваться, взял рукавицы.

— Домитинговались, ребята, влипли, — сказал он вполголоса. — Робот пожаловал, давай расходиться.

Но Почкин уже спрыгнул с Монгола и, накидывая поводья на сломанную в пояс березку, поздоровался; по своему обычаю он был в галифе и щегольских бурках с двойными подошвами, в теплой спортивной куртке на «молниях», глубокая фуражка-кепи с опущенными ушами придавала его лицу какое-то диковатое и в то же время умное выражение. Удивительно подвижный и легкий для своих пятидесяти лет, он отличался цепкой и точной памятью, и все это знали. Неизвестно, когда и кто прозвал его Роботом, но кличка сразу к нему прилипла, она шла ему, как идет женщине выбранное со вкусом платье; ему было известно в леспромхозе совершенно все, и больше поэтому его побаивались.

— Загораем? — спросил он у трактористов глубоким мягким баритоном, подходя ближе.

— Сейчас начнем, — ответил Александр.

— Пора, пора, дорогие товарищи, время для нас — деньги, и немалые, — сказал Почкин, присаживаясь к костру и грея озябшие руки; с трактористами центрального участка у него сложились особые отношения, почти все они были молоды, никто из них не постесняется выступить по любому вопросу на собрании, в этом сказывается, конечно, следствие позиций, занятых последнее время Головиным, но нужно видеть глубже: у Головина дальний прицел, для осуществления своего проекта ему необходима поддержка рабочих, и вот здесь нельзя промахнуться; покосившись на беспокоившегося Монгола, Почкин расстегнул куртку и опять потянулся к огоньку; сам он был глубоко убежден, что Головин не прав, леспромхоз есть леспромхоз, его дело — давать лес. Одна задача, и все должно быть подчинено только ей. Был простой выход — предоставить решение вопроса времени, но он не привык отступать, борьба давно переросла отношения только двух человек, в нее втягивались все новые и новые силы. Одно время Головин почти капитулировал, теперь видно, что это всего-навсего ловкий ход. Да, Головин — достойный противник, кому-кому, а ему, Почкину, такие ходы не в диковинку, ловко сыграно, ничего не скажешь, и глаз на это закрыть нельзя, ведь значение любого начинания в последователях, но с другой стороны — какие это последователи? Даже искушенному человеку трудно понять, на что надеется Головин, затеяв эту игру в мамки-дочери, ведь там, в верхах, давно сказано по этому поводу веское слово, так нет тебе, опять какая-то возня вокруг, теперь уже в местном масштабе, какие-то кружки, беседы с этими молокососами; поглубже разобраться, и вывод явится. Бывают же на свете чудаки; отчего-то запала ему в голову особая идея, вот и носится с нею как с писаной торбой, такому чудаку ведь не важно, кто его слушает и что понимает, лишь бы говорить. И специалист считается хороший, и руководитель проверенный, но вот это свое чудачество ему, пожалуй, ближе и дороже всего. Есть в его упорстве и здоровое зерно, он делает то, что в его силах, и с такой стороны можно на этот вопрос взглянуть, но тогда отпадает всяческое чудачество и налицо далекий и тонкий расчет.