Анищенко рассказывал неторопливо, как-то неловко сгорбившись. Александр не узнавал всегда тихого, часто насмешливого товарища; как-то Мишка хотел поговорить с ним о Галинке, но с первых же слов Александра сбился со строгого тона, с любопытством школьника спросил: «Значит, у вас все по-настоящему?» Он напоминал выросшего не по годам ребенка, и Александр не мог удержаться и не прихвастнуть. Сейчас Анищенко рассказывал какую-то местную легенду, но трудные сутки в метели, черные стены избушки придавали ей достоверность, и даже Косачев, заслушавшись, забыл о папиросе.
— Если раньше вела парня любовь, то теперь он не знал, куда идти и зачем, и брел, изнемогая, по тайге час за часом, и не мог остановиться; он чувствовал, что любит ее еще сильнее. Ему казалось теперь, что не сердце в груди, а одна боль. Он глотал пригоршнями холодный хрустящий снег, и все равно его томил жар; он подставлял грудь ветру — только напрасно. Три дня была над землей метель, и он уже не знал: то ли явь это, то ли бред, шел и шел, и ему казалось, что его опутывают холодные сети, и он рвал их и шел дальше, и только на четвертые сутки остановился он у большой черной скалы. В лохмотья превратились его торбаса[Торбаса — меховые сапоги.], он уже не чувствовал собственного тела и, когда перед ним выросла отвесная скала, даже не подумал достать кукуль[Кукуль — спальный мешок.]. Сел он с наветренной стороны, тесно прижался к настывшему камню, и на него сразу надвинулись снежные вихри, задрожала скала под ударами ветра, начал расти сугроб. Стихли визг и грохот, показалось ему, что где-то далеко зазвучала песня, и были ее слова нежны и непонятны. Зажал парень уши, знал, что нельзя слушать этот дурманящий звук, нужно встать, стряхнуть с себя оцепенение, закричать. Не смог он этого сделать, не подчинялось измученное тело, и ослаб разум, убаюканный песней. Увидел он, что стоит перед ним длинноволосая девушка, тянется к нему руками, но холодны ее поцелуи и цепки объятия. «Ты мой, — уговаривает далекий и ясный голос. — От моей любви не уйдешь, унесу тебя в свою землю, где нет людей, нет и страданий. Мой! Мой!»
Снова попытался он встать, возмутилось в нем уснувшее мужество, в последний раз прилила к сердцу сила.
«Нет, — сказал он, и скала отозвалась из глубины тихим эхом. — Нет, ты всего лишь белый обман. Не хочу тебя, отстань, уйди».
Но холодные руки сжимались, не отпуская его, и он, чувствуя смерть, тоскливо и страшно закричал, и пошатнулась от его крика скала, и на какое-то мгновение улеглась вьюга, и долго звенела над тайгой тишина. А когда вновь скрыла скалу метель, человек исчез. На том месте, где он сидел, бил из скалы горячий ключ, и медленно разливалось прозрачное озеро. Падая в воду, каждая снежинка превращалась в крохотный багряный цветок, и там, где таял снег, начинала зеленеть трава. А потом прошло несколько месяцев, и молва о горячем ключе у Медведь-скалы разнеслась далеко вокруг по стойбищам и поселкам, люди говорили, что вода у скалы исцеляет неизлечимое: отвергнутую любовь. Достаточно один раз искупаться в источнике, и обновлялась душа у человека; и забывал он прошлое, и раскрывалось его сердце навстречу новому. Говорили еще о приходившей к Медведь-скале чернобровой девушке из Унгура. Два года она кого-то разыскивала и нигде не могла найти, а когда подошла к Медведь-скале и разделась, вода неожиданно забурлила, взметнулась метра на два, и девушка в страхе вскрикнула. Говорили, что увидела она того, кого искала, и в следующее мгновение окатило ее с головы до ног, и опять спокойно заструился ключ, лишь цветы на дне его почернели и начали исчезать. Девушка ушла успокоенная, но с тех пор ничего не растет у Медведь-скалы, и земля голая и тяжелая, а каждый месяц, в тот самый день, когда у скалы появилась девушка из Унгура, ключ начинает бурлить, вода взлетает выше человеческого роста, и в белых струях четко вырисовывается мужская фигура, вот потому люди и прозвали ключ у Медведь-скалы Сердечным ключом, стали сюда приходить и приезжать, купаются, пьют эту воду.
В избушке была тишина, и только слышался плеск подземного ключа. Прислушиваясь к нему, Александр вздохнул.
— Ты, Мишка, наговоришь, хорошо бы на самом деле: искупаться — и здоров. Очень красивая сказка, вот в жизни бы так.
— Что ты понимаешь в жизни?
— Ничего, Мишка, ни больше тебя, ни меньше. Признайся, о ком-нибудь думал, когда рассказывал?
— Я вижу в женщине не физику, а такую, знаете, эстетику, — решительно сказал Анищенко, лениво рисуя руками в воздухе нечто волнообразное, и сам засмеялся; Косачев, неловко затянувшись, закашлялся.