Как только Головин вышел, Нина Федоровна выключила свет, прислушалась; она растерялась, разговор смутил ее. В доме выстывало, она включила свет, нужно было запастись дровами, иначе до утра не выдержишь. Забравшись в полушубок, она обвязалась толстым платком; дрова были сложены недалеко, в пяти шагах, но, едва она приоткрыла дверь, ей в лицо ударило колючим снегом, и она, захлопнув дверь и прижав ее спиною, долго кашляла, и ей от этого стало жарко, и, только отдышавшись и отдохнув, она, закрывая лицо от ветра и снега, ощупью, наугад пробралась к дровам. Сухие, заготовленные с лета поленья (она их тоже брала ощупью) рассыпались в руках, но она, отдыхая, наносила их в кухню, чтобы хватило на несколько раз. За это время в коридор успело намести много снегу, она не стала его убирать и лишь отгребла ногой у самого порога, чтобы можно было закрыть дверь. Она сильно устала, сидя на стуле, расстегнула полушубок, развязала и откинула назад на плечи платок; сегодня от погоды, видать, нет-нет да и начинала беспокоиться.
Освободившись от одежды, она тихонько походила по комнате, потирая руки и стараясь успокоиться, какая-то невольная боязнь все время держала ее и не отпускала; опять, наверное, свалит ее, и придется лежать, и буря теперь надолго, вон какая сила, стены трясет, что делается, что делается, думала она. И голова не проходит, и ноги ломит, сказывается нажитый в годы войны ревматизм, и вторую неделю Сашки нет, какая тоскливая пустота в квартире без него. На Севере можно ожидать чего угодно, правда, за горючим ушли два трактора, но кто знает…
Присев у окна и раздумывая над словами Головина, Нина Федоровна тихо улыбнулась. Чудак… Можно ли в тридцать семь лет начинать все сызнова? Большой, добрый чудак… Куда уж идти за него замуж, а Сашка что скажет? Кому больная баба нужна, это же ему сейчас все просто, а потом что он с ней делать будет? Потом он мучиться будет, и все смеяться начнут, по поселку спокойно не пройдешь. Какие уж там курорты, ей теперь ничего не поможет. Ну люди ездят, веселятся, так это ведь другая жизнь, не по ней. Ну что она видела? Работала, пока могла, вот Сашка вырос, теперь на своих ногах, он теперь и с женщинами бывает, только бы с пути не сбился.
Нина Федоровна сама не заметила, когда стала думать о себе и жалеть себя, но уже не могла остановиться и все удивлялась, что хорошего нашел в ней такой человек, как Головин, и, очевидно, поэтому все думала о себе и о своей жизни, и вся жизнь представлялась ей сплошной работой, и она ничего, кроме работы, не могла больше вспомнить; вот все работала и работала, говорила она себе, все не хватало, сколько одному Сашке нужно было, три рубля на кино себе истратить жалела, а теперь она никому не нужна, и сыну с ней тяжело, теперь за него бабы цепляются, вырос. Она ведь и сама ему говорила, чтобы женился, если хочет. Пришло время, ничего не поделаешь — сам теперь зарабатывает. Раз не может без этого, пусть женится, хотя было бы лучше еще поучиться, да ведь и он прав, куда там в институт, а с ней что делать? Пенсию, конечно, ей дадут, если что, а как же она одна может быть? Ни воды принести, ни дров, а в институт надо в город ехать.
Нина Федоровна была измучена бессонницей, недомоганием, все чаще накатывал кашель, она подносила ко рту платок и долго рассматривала на нем густые пятна. Об этом тоже никто не знал, и сын не знал, дети редко бывают внимательны к матерям. Теперь она уже не боялась этого, вот полгода назад, когда в первый раз случилось, страшно стало, и она, долго скрываясь от сына, плакала. Тогда она еще могла работать и все думала, что это пройдет, и лишь когда совсем стало плохо, пришлось бросить работу; она уставала, едва-едва выбравшись из постели. И сегодня, открыв глаза, она первым делом подумала, стоит ли вставать: и в плечах ломило, и сына не было, на работу не идти, в постели тепло и покойно, не так страшно слушать, как бьется в окна ветер. И утро слепое, и жизнь мутная, слепая, господи, как все быстро прошло, как нелепо все, непохоже на других!
Она лежала, зябко укутавшись до самого подбородка, в комнате медленно светало, тени отступали, яснее становились предметы, и это несколько успокаивало. Стол, шкаф, на стене единственная картина — какая-то церковь с крестом, ракиты. За перегородкой у сына не выключенное с вечера радио бодро приглашало на зарядку, обещая чуть ли не сотню лет жизни. «Хорошо бы плиту истопить…» — подумала Нина Федоровна и осталась лежать; к радио она привыкла и почти не слышала его и встала лишь ближе к обеду, весь день ходила неприкаянно. В комнате было жарко натоплено, но вой бури создавал ощущение холода, ей представлялись ночная тайга, пространство, охваченное снежной бурей. И не было людей, была одна тайга, глухая, холодная, и был один человек, а человек этот — она.