Головин сел, опять встал, в окнах был один ветер, и сам он был один на весь этот холодный, промороженный насквозь мир, и еще пустота большой холодной комнаты, и неподвижность длинного прикрытого простыней тела. Нужно, пожалуй, растопить плиту, позвать людей, сын приедет, а ее уже нет.
Он встал, большой и бессильный сейчас, и уставился в чистый, выскобленный пол, его пугала неумолимость собственной мысли, он вспоминал то, чего не хотел. Он зачем-то долго смотрел на обшарпанный обметок веника в углу, на вымытую, аккуратно расставленную посуду на полке, на прикрытую чистой салфеткой тарелку с хлебом. Это она прикрыла, сказал он себе с пугающим равнодушием и подумал, что сам он почему-то спокоен, невероятно спокоен, словно это не близкий человек умер, а случилось нечто совершенно обычное, будничное.
Головин прислушался, к нему словно вернулся пропавший слух: кто-то пел низким страстным голосом; он медленно оглядел комнату, осторожно ступая, прошел за перегородку и, в недоумении остановившись перед репродуктором, слушая, никак ничего не мог понять. Очевидно, передача местного радио — странная, больная песня:
Никогда не слышал он песни непонятнее и глупее, нужно было выключить, но он дослушал до конца и только потом вынул вилку из штепселя.
Какая-то чепуха, он, кажется, повторял назойливый мотив, он судорожно сжал кулаки, стиснул виски и почувствовал под руками частые глухие толчки крови.
— Какая чушь, — с внезапным отвращением прошептал он. — Вот чушь! Тигры не могут лысеть, черт бы вас побрал, как же они могут лысеть?
А потом он отупело сидел на кровати и никак не мог заставить себя подняться, и все ему казалось, что это не он, а кто-то другой, далекий, старый, отвратительно беспомощный.
Нину Федоровну Архипову похоронили только на четвертый день, народу было много, и женщины плакали; в последнюю минуту Головин не выдержал и, не обращая внимания на то, что на него смотрят, сгорбился, поднял воротник пальто и, забыв о машине, ждущей его тут же, пошел к поселку, глубоко засунув руки в карманы и почти не видя дороги, зачем-то считая про себя шаги.
«Пять, шесть, семь, — твердил он. — Семнадцать, восемнадцать… двадцать три, двадцать три, двадцать три… Что двадцать три?» — спохватился он, останавливаясь и боясь оглянуться назад.
Васильев, заслоняясь от колючей поземки, поставил в изголовье что-то вроде невысокого обелиска из лиственницы — тяжелого вечного дерева, и только благодаря этому Александр нашел через неделю заваленную снегом могилу матери.
ЧАСТЬ ВТОРАЯ
Прошлое уходит по-разному; каким-то чудом у самого поселка сохранилась громадная, столетняя ель в два обхвата. Ее любили и берегли, и вот, когда солнце пригрело по-настоящему, с ее набитых старым снегом широких лап посыпалась густая капель, пробила снег у подножия до прошлогодней хвои.
Головин помнил еще то время, когда на месте поселка была глухая тайга, именно у этой ели он поставил себе палатку, а жена рядом устроила нечто вроде плиты: углубление в земле, несколько кирпичей, закопченная перекладина. Тогда Иринки еще и не было, она родилась года через два, когда на крутом игреньском берегу уже белел ряд домов и столовую построили; помнится, он специально выделил бригаду рыбаков в десять человек; в столовой кормили почти одной рыбой, тогда рыбы больше было, десять человек успевали заготавливать ее на всю зиму, больше сушили; не хватало самого простого — соли, а хлеба давали по пятьсот граммов, тяжелого, водянистого. Еще охота выручала, сейчас вот Мефодий Раскладушкин совсем опустился, а тогда в сопки ходил, специально ему карабин пришлось выпросить в военкомате, иногда по три-четыре человека с лошадьми отправляли за ним, чтобы добычу перетащить в поселок; помнится, однажды медведь вывернул ему плечо, повредил ногу, и он шестьдесят километров до поселка почти полз и только перед самой конторой свалился. Потом мальчишки ходили за ним, раскрыв рты, и надо же ему было связаться с такой бабой. Если бы не на глазах происходило, нельзя поверить, что человек может так перемениться. Да и вообще в жизни все идет по каким-то своим законам; вот и у него самого далеко не простые отношения с непосредственным начальством, с райкомом, областью, много дел, всякие планы и заседания, какая-то глухая тоска сделать нечто свое, а с другой стороны, он уже словно намертво связан со всеми людьми в поселке; он до мелочей знает их жизнь, их дурное и хорошее, и это тоже его жизнь, он обязан думать о них, вот Ивану Шамотько квартиру побольше нужно, ждет второго ребенка. Раскладушкин опять запил, ходит в пожарниках, старается, но как только жена начинает пить, все у него идет насмарку; и самое главное — что-то такое с Ириной творится, не поймешь, диковата стала, была бы мать жива — другое дело, а то как с ней до конца договорить. Стыдится, возраст такой, и ему неловко; вот завтра в область лететь, остается одна без присмотра, кругом парни, и Косачев рядом, в одном доме, опять бабы по поселку пойдут языками чесать. А у нее на носу выпускные экзамены; вот так и погрязаешь в мелочах, сказал он себе, вдыхая запах разогревшейся после полудня хвои, и поездку не отложишь, и никого другого не пошлешь. Почкин ничего не добьется, он отношений ни с кем не захочет портить, а там нужно будет и по столу стучать и в обком идти доказывать. Без дополнительной техники плана не выполнишь. Вообще-то странно, надо будет с Павлом поговорить; здоровый ведь парень, двадцать восемь лет, должен понять, что в таких местах с условностями приходится считаться, надо ему помочь комнатенку какую-нибудь подыскать.