Ирина пригласила его к столу, и он, сам себе удивляясь, поблагодарил каким-то чужим, ненатуральным голосом, отказался и попросил взаймы соли.
— Понимаешь, сварил суп, а посолить нечем, в магазин бежать не хочется.
Косачев придвинул к себе тарелку.
— Куда это годится, старшой? Жениться надо, пора.
— А тебе никто не советовал этого? Ты, кажется, чуть старше, опыт есть, и шансов больше.
— Хватит вам, — вмешалась Ирина, — тоже нашли о чем говорить.
В комнате, уютной и светлой, золотились слегка обои, и в темных глазах Ирины, на смуглой коже был тот же золотистый оттенок. Александр опустил пакетик в карман. Пахло гороховым супом, весело потрескивала печь; ему не хотелось уходить, и, когда Ирина еще раз пригласила к столу, он сел. На второе была жареная медвежатина с моченой черемшой; придвигая к Александру черный хлеб, Ирина поймала его взгляд и сказала:
— Ешь… Ты же любишь, вон как отощал, ты хоть в столовую дорогу знаешь?
Ловко действуя ножом и вилкой, Косачев положил кусок в рот, удивленно присвистнул:
— Честное слово, не блюдо — азиатская фантазия.
Александр покосился в его сторону, ничего не сказал, на работе он, несмотря на молодость, привык чувствовать себя старшим, и бывали минуты, когда, разгорячившись, он даже покрикивал на своего чокеровщика, и тот ни разу не огрызнулся, лишь как-то странно и сухо улыбался одними губами. Но вот таким, изящным, легким, улыбающимся, Александр видел его впервые; сейчас Косачев небрежно, и, может быть, невольно, нет-нет да и подчеркивал каким-нибудь замечанием или жестом разницу между Александром и собой, и Александр это безошибочно чувствовал, и у него появилось и все росло озлобление. Он был сильнее Косачева и знал это, но дракой здесь нельзя было помочь, он это тоже знал, и было трудно и непривычно сдерживаться, когда можно было решить все просто и быстро, и от такого непривычного состояния он терялся все больше. Он знал за собою одну слабость и боялся ее, и Васильев говорил, что нельзя делать вид, будто тебе все всегда известно, — лучше промолчать и послушать. Когда Косачев зачем-то завел разговор о Москве, о Греции, стал называть неизвестные имена и книги, Александр, удерживаясь, молчал, хотя сразу почувствовал, что удержаться не сможет, сорвется, и со стороны опять будет смешно до нелепости; и потом у него была твердая уверенность, что, затеяв разговор о всяких высоких материях, Косачев просто хочет ему с Ириной, самое главное — ему, показать себя во всем блеске и то, что он, хотя и ест за одним столом и на работу вместе ходит, не чета им, и они никогда не смогут дотянуться до него, вон уже за римскую историю взялся, подумаешь; Крассу отрубили голову и носили на копье перед легионами, мало ли с тех пор срублено других голов.
— Что это, — весело сказал он, прерывая рассуждения Косачева на самом интересном месте, — лекция для малограмотных?
— А что в этом плохого? — тут же, словно ждала, вмешалась Ирина. — Мне, например, интересно, продолжайте, Павел Андреевич, пожалуйста.
— Так а я о чем толкую? — Александр недоуменно пожал плечами, уткнулся в тарелку, но тут же вновь поднял голову. — Я ведь без всякого, без обиды, в жизни так устроено — одним одно, другим другое. Кому здесь, кому в Москве или Париже. В иную книжку заглянешь, вроде она и о каких-нибудь краях отдаленных сделана, а сразу видно, что вдали ее сработали от этих краев-то, откуда-нибудь из Москвы.
— Ну, это ты зря, — сказал Косачев, — это от другого зависит, от таланта. Я в этом, например, твердо уверен, хотя большому художнику, созревшему, необходимо быть в гуще различных течений, а они, как правило, больше всего и чувствуются в столицах. К сожалению, и ценности мировой культуры сосредоточены в немногих местах.
— Ну еще бы, где же вам еще жить, как не в Москве? Это уж нам, сиволапым…
— Брось, Саша, я же серьезно говорю. Для таланта важен не местный колорит, не отдельно взятая область жизни, а концентрированный дух эпохи. Где сильнее всего кипение умов, борьба течений? Ты же не станешь отрицать, что не здесь, среди лесорубов.
— Ну чего ты споришь, Саша, — вмешалась Ирина, — ведь Павел Андреевич больше нас знает.
— Я, я, — рассердился Александр. — Я об этом и думать не хочу; мое дело простое. Какое мне до этого вообще дело?
— В самом деле, расходился, — остановила Ирина его, стараясь смягчить разговор. — К чему такое ребячество? Мне, например, и не представляется, как бы я жила без того же князя Болконского, без Наташи, да ты же и сам читаешь запоем.
— Так, Ирина, умница, — Косачев легонько сжал смуглую кисть девушки. — Вы оба по-своему правы, только ты зря, Сашка, фрондишь. Знаете, от гениальной книги остаются образы, судьбы, страсти, они как бы начинают жить в тебе самом, начинают мучить тебя. Ты смеешься, плачешь, у тебя все на дыбы становится, ты и хочешь противиться, да не можешь — той силе правды, что есть у гения. А просто талантливая вещь оставляет всего лишь приятные ощущения, проходит время, и все это расплывается и забывается. Я к тому об этом говорю, что гениальное нужно всем, в том числе и любому рабочему. От гениального у каждого в жизни перемены есть.