— Ты грибков, Женечка, сегодня не пробовала. А хороши грибки, верно, Трофим Иванович? Сами за город выезжали. Так что докладчик?
Головин поначалу рассказывал охотно, и супруги понимающе, почти с одинаковым выражением лиц, что говорило об их долгой совместной жизни, переглядывались; Дерибасов, наконец, не вытерпел, тоненько, заливисто расхохотался.
— Ах, чудак, чудак ты, Трошка. Только подумай, Женечка, — тяжело заворочался Дерибасов на тесном для его фигуры стуле. — Опять старую песню вспомнил, мало, видать, утюжили тебя за проект.
— Другое время, другие темы, — миролюбиво заметил Головин. — Думаешь, сам ты лучше поступил? Пристроился пеленки стирать, тепло и сыро, нигде не поддувает, а живое дело бросил. Налей-ка лучше еще, Гордей, и давай нашу старинную, студенческую, помнить? «День-ночь, день-ночь мы сидим над книгами… Только стон, стон, стон…» Тебе не кажется, Гордей, что мы уже старые, старые, пора в тираж? «Только стон, стон, стон…»
— Ты чего, Гордей, не подтягиваешь? — оборвал Головин в совершенной тишине. — Помнишь наш энергетический? Чего молчишь?
Дерибасов сидел, грузно привалившись к столу, размеренно и методично поворачивал гранями рюмку в широких ладонях и, казалось, ничего не слышал.
— Пеленки тоже стирать надо, Трофим, — поднял он голову. — И кальсоны, и прочее… Пей, пей, и я с тобой. — Он опрокинул рюмку, не закусывая. — Ты коммунист, и я коммунист, ты одно дело делаешь, я — другое, ты меня лучше не трогай, у меня на такие дела свой принцип сложился.
Беззвучно поставив пустую рюмку, он помолчал и неожиданно, на глазах покрываясь неровными пятнами, сорвался на высокий фальцет:
— Ты меня не задевай, Трофим, будь тоже человеком, не свиньей! Ты думаешь, ты своим геройством государство обогатишь? Да плевало оно на это твое геройство, ну кто тебе спасибо сказал, кто? У меня тут хоть горячая вода есть, газ, я нормально в театр могу сходить, а ты? Ты из себя героя строишь, бескорыстного мученика, а может, ты больше и не можешь ничего? Ты об этом думал? Что ты на меня смотришь? Ты меня не гипнотизируй, я не из податливых, — горячился Дерибасов, то и дело приглаживая лысину потной ладонью, и Головин опустил глаза.
— Успокойся, Гордей, — сказал он медленно. — Я порой думал, что ты подлец, а теперь иначе думаю. Просто дурак, но в этом же ты не виноват.
— Ах, Трофим, — быстро вмешалась, опережая мужа, Евгения Матвеевна, — ну к чему же такие крайности. Молчи, Гордей, молчи, вы оба пьяны…
— Это он пьян, он черт знает что говорит! Он себя благородным хочет показать, героем, а я плевал на таких героев. Это он мне побольнее хочет сделать, это ведь только маска, что ему хорошо. У него кошки на душе скребут, а он фанаберию разводит! А я все вижу насквозь, не верю я таким благородным!
— Значит, тебе непременно надо, чтобы я тебе свои болячки выставил?
— Надо, от этого другим легче становится!
— Да нет, ты меня прости, Гордей, я, кажется, действительно погорячился, обозвав тебя дураком, — сказал Головин, все с большим интересом рассматривая Дерибасова. — В том, что ты говоришь сейчас, несомненно, малость истины есть.
— Есть… Конечно, есть!
— А ты не ори, Гордей, не надо, как можно с собственным здоровьем шутить? Осколочками, дорогой мой, живешь и доволен, а не маловато ли? Для жизни-то человеческой?
Невозмутимо сидя в уголке на кушетке, хозяйка разглаживала скатерть пухлыми пальцами, спокойно и дружелюбно поглядывая на расходившихся мужчин; она уже привыкла, когда встречались эти двое, так бывало всегда.