Заставив вздрогнуть, с проходившего катера прокричали:
— Эй-эй, на берегу! Васенкин! Отдавай, зануда, концы, чего рот раскрыл-то, разиня?
Люди для приема машин добрались до Северогорска лишь через неделю, приехали Иван Шамотько, Архипов, Анищенко, Афоня Холостяк, Косачев, который приехал за свой счет, по разрешению мастера участка, питающего некоторую слабость к нему, как к человеку из столицы, да еще живущему под одной крышей с директором. В Северогорске бывали все, кроме Александра, но и Анищенко и Косачев снова отметили про себя своеобразную красоту города. Они подъезжали к нему вечером; сумерки сгущались над широкой гладью реки, гирлянды огней рассыпались по сопке Безымянной, у подножия которой распластался Северогорск, и, забыв обо всем, Косачев любовался скупыми и чистыми красками вечера и пытался представить их на холсте.
Катер шел ходко; обрывистый, скалистый правый берег убегал назад, в ночь, завеса огней все шире обтекала местность впереди, казалось, что гигантская птица, голова которой — острая темная вершина сопки, раскидывает крылья все шире.
— Вот простор-то где, — сказал Александр, и Косачев, не поворачивая головы, кивнул, на душе у него было тревожно, словно в предчувствии близких перемен, порой казалось, что стоит протянуть руку — и коснешься чего-то необходимого, очень долго ускользавшего. Он старался не думать о Галинке, разрыв с нею и ее неожиданный отъезд больно задели его самолюбие; он не привык зависеть от кого-то в таких вопросах.
Все шире и ярче наплывали огни города, становилось совсем темно; Александр, примостившись на ящике рядом с Косачевым, тоже молчал и пытался представить себе встречу с Головиным, как-никак отец Ирины, думал он, и будь жива мать, неизвестно, как сложились бы их отношения, но жизнь решила рассудить по-своему. Конечно, Головин умный человек и не станет ворошить прошлое, нужно с ним держаться просто, утрата иногда связывает крепче, чем все приобретения, недаром Головин так часто приходил зимой и они целыми вечерами сидели и разговаривали. И была так нужна по-мужски, по-отцовски даже скупая сдержанность Головина.
Анищенко пел себе под нос тягучую, грустную песню о девушке, которая пошла по грибы и встретила молодого охотника, тот обманул ее, и она повесилась в том же лесу, где он соблазнил ее.
Шамотько слушал, слушал, дергая себя за усы, потом не выдержал:
— Ну и воешь ты, Мишка, як волк в святки. Аж сумно робыться. Смолкни, а то в ричку кинусь, тебя же засудят.
Все засмеялись; на палубе уже чувствовалось начало конечной суеты; кто-то отыскивал свои вещи, один из матросов передвигал ящики, отчего-то слетело с крюка пожарное ведро и покатилось, гремя, по палубе, и капитан, высунувшись из рубки, строго выговорил за это матросу и стал следить за берегом, с которым у него тоже были связаны свои дела и надежды.
У дощатой, неширокой пристани их встретил Головин: места в гостинице были заказаны, всех поместили в большой общий номер. В их распоряжении было два вечера, и они после долгих рассуждений и споров на второй день собрались в театр, и лишь Афоня Холостяк наотрез отказался.
— Стоило в город приезжать из-за этого, — сказал он недовольно. — Как хотите — я в ресторан. Кино у нас свое бывает, а вот ресторан…
— То ж театр, дурень, поисть-попыть и дома можно, — искренне удивился Шамотько и для большей вескости своих слов приподнялся на носки, подергал усами и растопырил руки, что-то, одному ему понятное, представляя.
— Да бросьте его уговаривать, — сказал Анищенко.
— Дубина…