Наконец родился ребенок. Несколько дней, пока Сона была еще слаба, Баркат бродил по вагонам один. Надрывая горло, он пел до хрипоты, но, слушая его, люди почему-то только досадливо морщились, точно у них болели зубы, и почти совсем не подавали. Баркат чувствовал, что удача покинула его. Все чаще ему приходила в голову мысль бросить все, уехать куда-нибудь подальше и там завести себе новую подругу жизни, но от этого шага его удерживала надежда на скорое выздоровление Соны. Тогда ее чарующий голос зазвучит с новой силой, а вид беспомощной крошки будет пробуждать в сердцах жалость и сострадание…
Однако его надежды не оправдались: ослабевшая после родов Сона уже не могла брать высокие ноты, да и ребенок то и дело плакал и мешал ей. Ей приходилось прерывать пение на полуслове и поспешно совать малышу грудь. Потом она снова начинала петь, но ей уже не удавалось вызвать прежнее восхищение. Каждый вынужденный перерыв, когда Сона отдыхала или возилась с ребенком, наполнял Барката глухим бешенством.
В те дни Баркат разучил новую песню. Песня имела успех. Тогда его осенило: ну, конечно, неудачи их объясняются только тем, что его старые песни уже успели всем надоесть. Потому-то ему и перестали подавать. Кто-то посоветовал Баркату разучить несколько песен из кинофильмов. Он ухватился за эту мысль. И вот наступил день, когда вместе с Соной он отправился по вагонам, распевая новые, только что разученные песни. Но и на этот раз их ждала неудача. День ото дня в душе Барката росла глухая злоба против Соны и ее никому не нужного ребенка.
Правда, Сона могла теперь просить подаяние для своего бедного малютки, — и она старалась пользоваться этим. Но того, что ей подавали, не хватало даже на одну бутылку вина. А однажды за целый день им не удалось собрать ни одной пайсы. Под вечер, усталые и раздосадованные, они очутились в вагоне, битком набитом паломниками, едущими к святым местам. Завидев нищих, один из паломников, пожилой пандит с красной тикой на лбу, тотчас возвысил голос почти до крика, чтобы песни грешников не помешали его молитве достичь слуха всевышнего. Его спутники тоже изо всех сил на разные голоса затянули киртан[45], однако им никак не удавалось заглушить Барката. Отчаяние придавало ему силы, и голос его ревел, как труба. От напряжения на худой шее узлами вздувались жилы. В конце концов паломникам пришлось умолкнуть. И тут по всему вагону внезапно разнесся нежный голос Соны, звучавший тихо и проникновенно. Воцарилась глубокая тишина. Затаив дыхание, паломники слушали этот негромкий, печальный голос, словно доносившийся к ним с небес. А Баркат тем временем с жадной радостью наблюдал, как их руки сами собой потянулись к карманам. Некоторые руки, как бы раздумывая, останавливались на полпути, но и они наконец ныряли в тощие карманы, чтобы выловить пару монет. И надо же, чтобы в самый решительный момент ребенок громко икнул и отрыгнутое молоко залило всю его грудку! А хуже всего было то, что несколько капель брызнуло на рукав пожилому пандиту с красной тикой на лбу. Он вскочил, как ужаленный, ругаясь последними словами. Ну и шум поднялся в вагоне! Шуточное ли это дело — осквернен почтенный брахман!
Только и было слышно:
— Рам-рам![46] Ах, какое несчастье случилось с вами, пандит-джи! Надо поскорее очиститься от скверны, совершить омовение да сменить одежду!..
Одна женщина, смуглая, с приплюснутым носом, заступилась за Сону:
— Ведь это же дитя неразумное, махарадж[47]! Ну, разве они виноваты?
— Ступай, ступай! Убирайся отсюда! — задыхаясь от ярости, крикнул в ответ пандит. — Брахмана учить вздумала, ведьма!
На первой же станции паломники с грубой бранью вытолкали Сону и Барката из вагона.
Уже темнело. Высоко в небе торжественно плыла круглая луна. Неподалеку от платформы мягко серебрился большой пруд, густо заросший белыми лотосами; в льющемся с неба сиянии цветы лотоса и сами казались маленькими лунами.