Близость кошелька возбуждала его больше, чем иного — близость женщины. Еще только проходя стороной, он ощущал его увесистость, ребристость наполняющих его монет, казалось, слышал их призывное серебряное пение, вроде того, каким сирены манили мифического Улисса.
Он совершил ошибку, какую, к нашему общему счастью, часто делают начинающие карманники. Он выбрал забавного толстощекого господина в коричневом, явно впервые глазевшего на чудеса мышиной дрессуры, и только что рот на них не разевавшего, и когда уже работал с ним, держал в памяти только его изумленное, по-детски восторженное лицо. Он не заметил, что поодаль стояли выходные солдаты с их подружками на час и что подружки скучали. Их предыдущие дружки сюда их уже водили, и до них — много раз. Они бывали здесь столь часто, что даже Ара не успевала каждый раз обновлять свою программу.
— Ой, Уилл, глянь! — взвизгнул над самым его ухом женский голос. — Ей-богу, кошелек режет!
Хаф вильнул в сторону, на пути отдавив кому-то ногу. Толстяк схватился за пояс. Голос у него оказался пронзительней, аж уши заложило. Когда тебя ловят с поличным, почему-то ужасно хочется, чтобы говорили потише. Хаф помчался, петляя как заяц, спотыкаясь о корзины и опрокидывая их, лавируя меж подводами, ныряя под прилавки… Вослед ему неслось улюлюканье. Где-то на полдороге, не сразу, он бросил вожделенный кошелек, испытав при этом чувство словно его самого обманули и бросили. Ни прежде, ни после он ни разу не держал в руках столько денег разом. Хуже всего было то, что в травлю постепенно вовлеклась вся ярмарка Почему-то не нашлось ни единой души, пожелавшей его укрыть. Никто не любит карманников, и всяк норовил подставить ему ножку или ухватить за рубаху. Без сомнения, это было более азартное, более мужское развлечение, чем мышек смотреть.
И в конце концов его сбили с ног, множество могучих рук вцепилось ему в ворот, в волосы и, что особенно болезненно, — в ухо.
— Чего ему по вашим правилам сделают? — вздергивая его на ноги, спросил солдат, которому выпала честь поимки. То есть это он, невинная душа, думал, будто на ноги, на самом деле тщедушный Хаф в его лапищах не доставал до земли нескольких дюймов. И это подозрительно напоминало виселицу.
— Порют на первый раз, — скучающим голосом отвечала ему девка из толпы, сплевывая шелуху от семечек. — Вдругорядь руку отрубят. У него, поди-ка, не впервой. А попадется с одной рукой, значит — неисправимый, повесят, и поделом. Нечего жулье плодить.
— Эй! — завопил Хаф, слыша за спиной мерную позвякивавшую поступь, говорившую о том, что к ним приближается городская стража. Или патруль, кто его по военному времени разберет. — Пустите, не губите, добрые господа! Не виноват я, мамой-покойницей, доброй душой клянусь, спасением ее души праведной! Выслушайте, сударь-мударь… ой, я не то хотел… Заставили меня! Все скажу, всех выдам, во всем повинюсь, в чем виноват, но не в этом!
— Всех их нужда заставляет! — ухмыльнулся гнилыми зубами подошедший стражник. — Вот башмаки тачать она почему-то никого из вашего брата не заставила.
— Не нужда! — задыхаясь от спешки, объяснил ему Хаф. — Мышатницу видел на рынке?
— Ну? Кто ее не видел! Да она и не прячется. Стража, общим числом четверо, загоготала.
— Ведьма она! — истерически выкрикнул Хаф. — Заклятая на крови. Видали, что она с мышами делает? Так вот с людями — так же. Она кого угодно чего угодно заставит. Вот требует, чтобы деньги ей носили, прорва ненасытная. Вы пойдите спросите. Да не сами, с клириком ученым иди со святым отцом. Да и мыши ли то?.. Неровен час, души солдатские, обращенные!
Усмешки погасли. Ведьм в народе любят едва ли больше, чем карманников, но карманников никто не боится. Шумок, под который Хаф норовил удрать, грозил быть основательным.
— А то! — решился старший патруля. — Пойдем и спросим. А ты с нами пойдешь. — И выкрутил багровое Хафово ухо.
Шествуя этаким манером, они растолкали толпу зрителей подле ничего не подозревающей Ары:
— Знаешь его?
Хаф спрятал глаза. Он, дескать, ни при чем. Взгляд у Ары сделался тяжелый, смурной.
— Ну… знаю, что с того? — признала она неохотно, как всегда, когда ее вынуждали говорить вслух. Тут все замолчали, будто никто не знал, что теперь надобно говорить, пока эту напряженную тишину не взрезал бабий возглас:
— Хватайте ведьму, покуда крысой не перекинулась! Никто, и менее всех — Хаф, не ожидал, что реакция Ары окажется столь молниеносной. Она швырнула коробку с мышами под ноги, те прыснули во все стороны, бабы, коих в толпе было большинство, резво подались назад, смешивая порядки и путаясь в ногах, а «ведьма» тем временем выпрыгнула из сабо и помчалась к выходу с площади. Все заорали кто во что горазд, и Хаф, к своему изумлению, тоже, и всей толпой ломанулись следом.
В отличие от Хафа Ара была куда резвее. За нею не поспевали даже ее развевающиеся волосы. А может, народу уже надоело на сегодня развлекаться этаким манером. Хотя вряд ли, судя по энтузиазму. Похоже было, во-первых, что она уйдет, а во-вторых — никогда больше на этот рынок не вернется. Хаф несся следом, понимая, как никто, что ежели ее упустят — за него возьмутся.
Погоня выплеснулась из ярмарочных врат и устремилась вверх по улочке, мощенной обледенелым булыжником. «Ведьма» неслась несколькими шагами впереди, посреди суматохи и криков, уклоняясь от тех, кто норовил поймать ее за волосы или за юбку. Хаф чувствовал, как закипает его кровь. Охота обладает своею собственной, страшной увлекающей силой, недаром она одного корня со словом «хотеть».
Улочки перетекали одна в другую, то карабкались вверх, то катились вниз, понемногу расстояние между «ведьмой» и преследователями увеличивалось, и она бы скорее всего ушла, покинула бы Бык и таилась со своим искусством и даром до конца дней, скитаясь по чужим людям и питаясь гнилью, когда бы не выскочила из-за угла под ноги летящей во весь опор кавалькаде.
Всадники. Все как один — синие с черным, приближенные короля, береты в перьях и золотые цепи не тоньше колодезных. Молодые, гладкие, из тех, кто на людных улочках не сдерживает коней, плетью расчищая путь себе среди черни, при виде кого мещанское сословие пугливо жмется к подворотням, уступая конным середину улицы. В руках у них хлысты.
Милорды. Свитские дворяне, привыкшие топтать чернь конскими копытами, впереди которых, как река, катится бодрый гогот. Белая кость и голубая кровь, коим все в этой жизни позволено и все — даром. Ара опомниться не успела, как хлыст налетевшего первого обрушился ей на голову и плечи, сбил ее с ног под копыта, и, падая, она об застывшую грязь разбила в кровь колени и изрезала руки ледяными осколками.
И взбесилась.
Кони вздыбились вокруг, не чувствуя ни шпор, ни удил, закатывая белки и лягаясь так, что не подойти, и вся погоня ошалело прижалась к стенам, стараясь оказаться подальше от этого скотского ада, посреди которого на камнях, в грязи, вся в ссадинах, лежала, опираясь на окровавленные руки, оборванная и растрепанная черноволосая девчонка, чей взгляд горел бесовским огнем. Она была счастлива, как никогда, и не думала ни о чем даже на минуту вперед. Она наконец дала выход своей силе. Полностью и без остатка.
Они орали, они проклинали ее, они как будто понимали, в ком и в чем тут дело. Они затоптали бы ее, если бы могли, но — не могли! Никто ничего не мог с нею сделать, и ей теперь нужно было только встать и спокойно пройти между ними. Всеми теми, кто был достоин лишь презрения.
Она не двигалась. Ее горящие глаза уставились в одну точку, как будто и она тоже была заколдована и прикована к месту.
Меж всадниками был один, кто не пытался справиться с конем с помощью силы и боли. Как только начался этот безумный ржущий ад, он осадил назад, оттеснив собою группку конных, кто за его спиною оказался как бы недоступен заразе общего бешенства, и огладил коня, быстро и умело, именно так, как это сделала бы на его месте сама Ара, успокаивая испуганное животное. Сперва она увидела только эту руку с ее движениями, большую и ласковую, обворожительную и неотразимую для любой женщины в возрасте от четырнадцати до восьмидесяти лет, как девственницы, так и вкусившей всех возможных запретных плодов. Рука заставила ее насторожиться, потому что, как ей показалось, человек, способный противостоять ей, теоретически мог бы и совладать с нею. Именно сейчас этого никак нельзя было позволить, если ей не хотелось сию секунду погибнуть под копытами коней самовлюбленных дворянских недорослей.