Немного же свободы нам осталось,
Он хотел нас её лишить, не взирая на закон.
Он боялся ремонстраций,
Людовик был иного мнения,
И в наших интересах и из чувства благодарности
Спеть, спеть: «Да здравствует Людовик!» {334}.
«Немного свободы! И это сказано в такой момент!», - восклицает король и напоминает, что после этого его политическая карьера прервалась на 12 лет{335}.
Людовик-Станислас отмечает, что сам институт - Ассамблея нотаблей - обладал весьма двусмысленными полномочиями: «он не мог обладать ни правами Генеральных штатов, ни притязаниями Парламентов», это был сугубо консультативный орган. К тому же было очень сложно понять, какую позицию следует занять нотаблям: принц просил де Калонна просветить его на сей счёт, но министр собрался это сделать лишь за пару дней до открытия Ассамблеи, и то в самых общих чертах.
Я часто не совпадал во взглядах с министром, но всё же я не сказал ни единого слова, не сделал ни единого шага, который мог бы не понравиться Королю, и заслужил после этой Ассамблеи гораздо больше уважения, чем был того достоин{336}.
Возвращаясь после этого подробного рассказа к вопросу о своём непостоянстве, Людовик XVIII скрупулёзно перечисляет, в чём его обвиняли:
1° в том, что я высказался за удвоенное представительство, 2° в том, что я совершил в Ратуше 26 декабря 1789 г., 3° в моей эмиграции в июне 1791 г. Полагают, что два первых пункта противоречат тому, что я высказывал в 1779 г. {337}, а третий - первым двум{338}.
Людовику-Станисласу кажется уместным напомнить, что, во- первых, за удвоение представительства третьего сословия голосовал не только он, но также архиепископ Нарбонна и герцог Мортемар, которых никто не обвинял в том, что они сделались «демократами», во-вторых, никакого закона по поводу количества депутатов от третьего сословия не существовало, всё зависело от решения короля, и в-третьих, в 1588 и в 1619 гг. именно третье сословие, в отличие от двух других, поддерживало королевскую власть. Людовик XVIII полагает, что в конце 1780-х гг. ситуация была аналогичной: корона подвергалась многочисленным нападкам со стороны духовенства и дворянства. И уж конечно он не мог предвидеть, что дальнейшее развитие событий позволит перейти от посословного голосования к индивидуальному.
Эта ошибка, быть может, самая серьёзная из всех, повлияла и на мою судьбу. Не знаю, хватит ли моих угрызений совести, тех бед, что я претерпел и которые ещё ждут меня впереди, чтобы искупить мою ошибку в глазах того, кто видит всё. Люди же, я полагаю, должны избавить меня от упрёков в непостоянстве{339}.
Далее король стремится ещё раз объяснить своё поведение в деле де Фавра, заявляя о том, что ему был известен лишь проект бегства короля, ни о каких планируемых убийствах он ничего не знал. И всё же это дело стало «ещё большей ошибкой: мне не следовало слушать проекты г-на де Фавра, мне не следовало их дезавуировать впоследствии»{340}. Комментируя свой приход в Ратушу, Людовик XVIII пишет о том, что это он купил Мирабо для короля и следовал его советам, равно как и советам «герцога де Л***» (здесь, очевидно, имеется в виду де Леви). Что же до гражданской клятвы, Людовик заявил, что принял её по принуждению, да и кто не принял бы, если бы к нему пришли с такими требованиями.
Однако он решительно отказывается видеть в своих поступках признаки непостоянства. Напротив, он по-прежнему полагает эмиграцию абсолютно последовательным поступком: «Согнутая силой ветвь вновь распрямляется, как только становится свободной»{341}.
Разумеется, этот текст - такая же попытка создать некий образ, как и слова недоброжелателей принца. В равной мере не вызывает сомнений, что, несмотря на все старания Людовика XVIII, «чёрная легенда» тяготела над ним и заставляла с собой считаться, мы ещё не раз это увидим.
Как оценить ту сложную траекторию, по которой двигались политические взгляды принца в первые десятилетия его жизни? Менял ли он их в угоду сиюминутной выгоде, делал ли всё, чтобы занять трон, превращался ли из консерватора в либерала и вновь в консерватора? На мой взгляд, для ответа на эти вопросы следует оставить в стороне ту часть «чёрной легенды», которая состояла из слухов и домыслов, и анализировать то, что лежит за её пределами.
На протяжении всех этих лет граф Прованский хотел принимать участие в управлении страной, считал себя готовым для этого и, не исключено, более достойным, более умным, более образованным и, если говорить современным языком, более мотивированным, чем его старший брат. Отстранение от работы в Совете воспринималось им болезненно, войти в число тех, кто принимает решения, стало одной из его главных целей.