Ведь мы видели, как они выпутывались: и Ланглуа, и чета Тимов, и все остальные. Мы видели, как умер Ланглуа (в общем, если и не видели, то слышали; глазами своими не видели, хотя пламя было такое яркое, что осветило верхушку Жокона, зато услышали буквально все); а вот из чего те и другие выпутывались, когда по лицам их было видно, что для нас они изображали искусственную радость?
Это было время, когда люди начали пользоваться отчаянием Сосиски, а точнее — старостью, отнимавшей у нее силу и способность скрывать свое отчаяние.
Поначалу она проявляла осторожность. Потом (наверно, она подсчитывала оставшееся ей время так же, как подсчитывала его для Дельфины), видимо, решила: «К чему это? Мне жить-то осталось всего ничего!»
В этом выразилось ее понимание того, что беседы с нами ее успокаивают.
Мы спускались со своих насестов, подходили к забору и подзывали ее. Поначалу она отвечала, не двигаясь с места. Потом стала подходить к изгороди. И, наконец, вышла за ограду. В конце концов мы даже стали носить с собой лишнюю палку, чтобы она могла опираться на нее, гуляя с нами.
Так мы и прогуливались с ней, вчетвером, а то и впятером, не спеша поднимаясь по лугу мимо заезжего домика к яблоням. Среди нас всегда кто-нибудь немного присматривал за коровами. Но это не мешало прогулке. Наоборот, это помогало нам, давало время обдумать то, что она говорила. Заставить ее говорить было нетрудно, а вот нам порой нужно было время, чтобы понять, что она говорит. И только после зрелых размышлений мы высказывали наше чувство к Ланглуа.
— Да замолчите вы! — кричала Сосиска (я говорю, что она кричала, потому что голос у нее был хриплый и переходил на фальцет, когда она напрягала его). — Он был человек, как все остальные!
Ну что ж, значит, людей «как все остальные» хватает. Тогда в конце концов все мы были людьми, «как все остальные». Если она хотела это сказать, пусть говорит! Разве мы не слышали, как Ланглуа говорил, что господин В. был человек как любой другой?..
Вот только чего мы никак не могли ей объяснить, так это того, что мы тоже любили Ланглуа. Не обижались на него, наоборот. И что сейчас мы с ней разговаривали потому, что всегда хорошо относились к этому человеку. И что никаких претензий к нему не имели, даже за то, как он умер, потому что он, похоже, многое знал.
Согласитесь, загадочного было тут немало!
Допустим, ему удалось ни перед кем не отчитываться за то, как он нас (да и всех) избавил от господина В.
Да и то! Разве нет в Париже судов и палача?
На это нам могли бы сказать, что это не наше дело; что если это можно считать чьим-то делом, то единственным таким человеком был тот самый королевский прокурор! Но разве мы не видели, что этот прокурор оказался другом-приятелем Ланглуа? Да и вообще, разве в тот или иной момент хоть у кого-нибудь возникала мысль, что королевскому прокурору есть в чем упрекнуть Ланглуа? Наоборот, можно сказать, что тот был его любимчиком. А в тот памятный вечер облавы на волка, когда Ланглуа уложил зверя двумя пулями (как обычно, следует добавить: причем небрежно, прицельно, но небрежно), разве королевский прокурор не бросился, несмотря на свое пузо, к Ланглуа с легкостью воздушного шара?
Как будто хотел его защитить (от чего?). Больше, чем защитить, для того, чтобы быть с ним.
И раз уж заговорили о королевском прокуроре, действительно ли он был известен, да или нет, как «глубокий знаток человеческих сердец», как «любитель человеческих душ»?
Разве в тот вечер, когда был убит волк, прокурор и Ланглуа не переглянулись?
А я, который как раз стоял на таком месте, откуда хорошо был виден взгляд этого «глубокого знатока человеческих сердец», разве я не увидел совершенно отчетливо в его взгляде (которым он ответил на взгляд Ланглуа) бесконечную печаль?
Проще всего сказать: «Замолчите!» Мы хотели бы молчать, но можно ли промолчать. Вот в чем вопрос.
Это как с госпожой Тим; ведь дружба Ланглуа и госпожи Тим была именно дружбой, а не чем-то там еще. Мы хорошо это знали, хотя такая дружба, признайте, была чертовски требовательной! Ну как объяснить эту дружбу между женщиной, хотя и сделанной из голубого мрамора, но выросшей в монастыре, рядом с вулканом и ледниками, и этим мужчиной, сделанным сами знаете из чего; как объяснить, почему эта дружба началась на следующий день после облавы на волка? Со всей ее жестокостью! Началась внезапно, можно сказать.
Дня не проходило, чтобы госпожа Тим не приезжала в деревню. Они бесконечно прогуливались взад — вперед по площади под липами, изредка обмениваясь фразами, почти не глядя друг на друга, большую часть времени молча вышагивая бок о бок. А в иные дни Ланглуа уезжал в Сен-Бодийо.
— А сколько раз ты сама, начиная с того времени, надевала свое красивое платье? Чтобы ехать к нему (или к ним) в Сен-Бодийо, или же чтобы третьей прогуливаться молча под липами?
— У вас слишком богатое воображение, — отвечала Сосиска. — Что в этом особенного, если Ланглуа любил поговорить о том, куда идет мир? Мы с ним этим занимались и задолго до прогулок под липами. Они были уже продолжением. А мы с ним начали говорить об этом с первого же вечера, как только он у нас появился. Не успел он еще достать трубку из ранца. Я пожила на свете. Повидала всякого. И знаю, что дела пошли бы как по маслу, если бы всегда было масло. А масла нет. Вместо него — наждак. Он любил поговорить с людьми бывалыми. А госпожа Тим как раз человек бывалый. И что удивительного, если я надеваю приличное платье, когда иду на встречу с этими людьми? Разве он не следил за своей одеждой? И госпожа Тим разве не следила? А вам что, хотелось бы, чтобы я выглядела, как содержательница харчевни?
Помню, как вы вытаращили глаза, увидев меня в то утро, перед облавой на волка. Можно было со смеху умереть. У вас слишком богатая фантазия.
Он мне сказал: «Если оденешься элегантно, то приглашу тебя». Вот я и оделась. А что касается саней… Госпожа Тим послала бы их за Жаком, Пьером или Полем, если бы Ланглуа сказал ей: «Пошлите сани за Жаком, Пьером или Полем».
Да, действительно, я часто ездила к ним в Сен-Бодийо. И они редко гуляли по площади под липами без меня, что верно, то верно. Просто, когда начинаешь беседовать, куда идет мир, уже не можешь остановиться.
— Но почему так вдруг, именно после охоты на волка?
— Почему? Вы же ведь сами заметили, что это было нечто необыкновенное. Это поразило и меня, и госпожу Тим. Дружба часто начинается именно так. Вас, наверное, удивило, что я была в шаламонском лесу в пальто на ватине, которое мне одолжила госпожа Тим. Так ведь? Очень просто. Вы видели, как я наливаю вам вино, чокаюсь по разным причинам, а когда не хватает четвертого — сажусь за стол. Но у госпожи Тим был ко мне интерес иного рода. Когда речь идет о том, как в мире идут дела, то видишь, что они идут не так просто. И всегда хочется знать — почему. Не могу сказать почему, но вполне могу сказать о том, что я заметила, когда некоторые вещи у меня не получались. Не всему можно научиться в монастыре, даже если вулкан рядом. У меня никогда не было вулкана по соседству, зато я отлично знаю, что такое вторая половина воскресного дня в гарнизонном городке. Госпожа Тим считала, что мое мнение очень полезно для познания некоторых вещей. А обмен мнениями заводит довольно далеко. Я имею в виду разговор между женщинами. И легко приводит к тому, что тебе одалживают пальто на ватине. А почему мы оказались в шаламонском лесу? Возможно, вы спросите меня об этом. Там, а не в Сен-Бодийо, в теплой гостиной, с рюмкой вишневой настойки в руке? Просто мы очень хотели увидеть, куда идет мир, в частности, в глубине этого леса. Вы же не станете утверждать, что Шаламон не является частью мира, или, может быть, станете? Так что у человека есть на это право. Если человек интересуется.
— А прокурор? — спросили мы.
— Он тоже был любителем узнать, ему тоже было интересно узнать, как идут дела в глубине Шаламона. О поведении людей, встречающихся в монастыре, в гостиных, в гарнизонных городках и в семьях узнаешь очень немного, если не знать того, как ведут себя люди в глубине Шаламонского леса.