Пока «господин де Гранлис» не появлялся на сцене, Рене обожала его издали; ее любовь дремала, оставаясь лишь смутной мечтой; но первое свидание, первый поцелуй пробудили ее к жизни; платоническое чувство приняло иной характер.
В объятиях своего божества проснулась женщина.
Но он и она! Какое безумие!
Не сознавая еще вполне ни своего чувства, ни его последствий, бедная Рене, томимая бессонницей, старалась каким-нибудь понятным образом объяснить себе это чувство, равно как и смутное сознание какого-то невольного проступка, в котором ее укоряла совесть.
Тянулся час за часом, но она все не могла сомкнуть глаз.
Хозяин дома, сам Боран, тоже не спал, сидя на своей большой кровати, волнуемый в свою очередь иными тревогами и беспокойством. Его взгляд рассеянно блуждал по загроможденной разным хламом комнате. Он беспокойно прислушивался к каждому звуку на улице, в особенности в переулке, к вою ветра в трубе, к неверным шагам пьяницы прохожего, громко разговаривавшего с самим собой в ночной тиши. Он бледнел и нервно вздрагивал при каждом раздававшемся звуке.
Однако было уже не в первый раз, что он давал под своей кровлей приют беглецам. Не раз и прежде Кадудаль или Пишегрю, Шаретт или Фротте, Бруслар и много-много других занимали чулан на чердаке, но, несмотря на их присутствие, часовщик спокойно спал.
В те времена он рисковал в такой игре своей головой, но тогда все как-то привыкли к ужасам; никто не дорожил своей жизнью, охотно жертвуя ее заранее. Боран, как и все тогда, считал позорным спокойно стариться.
Он вспоминал теперь, как приютил у себя королевского ребенка, этого самого принца, за которого дрожал в настоящее время. Тогда принц был еще слишком мал, чтобы подвергаться непосредственным опасностям, немедленной казни, как герцог Энгиенский.
При этом воспоминании Боран почувствовал, как холодный пот выступил под синим фуляром, служившим ему ночным колпаком… Он не мог отогнать от себя это видение…
Неожиданный плен, Венсенская башня, заранее готовый военный суд, безжалостный приговор и в темных рвах крепости, под столбом, на котором качался фонарь, двенадцать ружей, направленных в обнаженную белую грудь…
Видение было так живо, что у него пересохло во рту, захватило дыхание… Борану показалось в эту минуту, что на улице раздались мерные шаги военного отряда.
IV
А в это же самое время в тайнике, лежа на двух толстых матрасах, полуодетый на случай тревоги, принц набрасывал золотым карандашом неровные строки при свете низкой лампы под зеленым картонным абажуром, на котором с одной стороны был изображен император Наполеон, с другой — императрица Жозефина.
Время от времени он громко вздыхал, поднимая взор к небу, то есть к отверстию черепичной кровли.
Наконец он прочел вслух написанное стихотворение:
Два или три раза он повторил эти слова, упиваясь ими, и снова призывал на помощь вдохновение, но — увы! — оно не появлялось. Тогда принц, откинув голову на подушку, погрузился в мечты, вызывая в душе образ богини, которой посвящал свое произведение.
Он припоминал тот день, когда впервые встретил эту очаровательную, прекрасную молодую женщину, которой поклонялась вся Европа, признавая ее богиней красоты.
Это было на Аппиевой дороге, близ Рима. Она медленно проезжала мимо в великолепном экипаже, запряженном чудными лошадьми, и улыбалась приветствовавшей ее красоту восторженной толпе. Она была одета в платье из блестящей, вышитой золотом и серебром ткани и в длинное манто лилового атласа, открытое и без рукавов; но ее шею окружал лебяжий пух, потому что начиналась уже осень и погода была свежа.
Несмотря на холод, ее руки были покрыты только газом, грудь полуобнажена, на ногах были только шелковые чулки и ажурные туфельки, как того требовала тогдашняя мода. На красивой головке был лиловый же бархатный ток с двумя белоснежными перьями. На изящной шее красовался крест византийского золота, окаймленный роскошными бриллиантами, на цепочке из дорогих жемчужин.