Встань и воззри! Се — земля, что могла бы стать делянкою Господа, да только вот не вышло ни хрена. Стучите ручками метел в крышу небес. Вытравите оттуда шелудивого Бога, что сидит в своей конуре с незапамятных пор, словно шавка, — с тех пор, когда еще райский сад не зарос пыреем и плевелами, репьями и кудзу, чертополохом и ползучим вьюнком. О, Боже Верный и Правый, прости своих заблудших овец! Мы—дети страданья и веры, мы блеем у врат твоего Царства, отвори, а не то нам конец. Пусти нас под кров. Пусти нас под кров. Пусти нас под кров.
А теперь подивимся тому, как подобна сутулость стариковского тела изгибу явора, склонившегося низко к земле. Слепой Лемон Джефферсон страдает в мире, лишенном света, но брызжущем звуком. Он слышит, как трещит могучий стан явора под напором тугого корсета кудзу. Он слушает и слышит, как древние конечности древа скрипят, уступая цепкой хватке лианы-убийцы. Он слышит, как корни медленно выдираются из земли, по мере того, как ствол склоняется все ниже и ниже. Он слышит в этих звуках страдания собственной плоти, томящейся в узах—трещат хребет и ребра, опутаны члены, уколы удушья, в стиснутой, придавленной и прибитой к земле разящим бичом ударов судьбы груди. О, и вот сей плод страданья, слепой и живущий всю жизнь в кровавом мраке, вынужден вновь и вновь невольно проживать в воспоминаньях все былые невзгоды, и это — последняя капля в чаше его мучений. И ныне под старым явором, в объятьях его скрученной тени, Слепой Лемон Джефферсон вспоминает времена, когда его сапоги были начищены до блеска, и поля были жёлтыми, и даже темной ночью хоть одна звезда да светила, или луны ломоть, или в лампе фитиль.
Я прикинул, и вышло, что до границы Арканзаса, не больше четверти мили... и реку переплыть... от берега до берега... еще раз столько же... «Смит энд Вессон» я прихватил как мою законную добычу. Еще старушку-гитару взял... что стояла к дереву прислоненная... и зашагал по дамбе... не мешкал ни минуточки. Ты и сказать бы не успел «Боссу в брюхо воткнули вилы»... или же «Господи, не дай утонуть мне бедняжке!»... ну, шел я все и шел... по воде как посуху... плавать-то я так и не научился... минут двадцать пять, похоже, шел совсем под водой и не дышал.
Вышел я в Теннеси.
Но уже на десятой миле я совсем ослеп. Зрение мое заблудилось, потерялось — поди, где-нибудь под водой так и плавает... мои глаза... белые как саван, промыты до слепоты прямо в глазницах омовением мутных вод Миссисипи... к тому же не забывайте... кровавое бремя... унесли прочь... речные волны... и грех мой стал мне ненавистен... рукавицы грешника сошли, словно кожа с рук... река, залитая кровью босса... усыпанная глазными яблоками... ослепление через омовение... ну, да и помолимся и забывать не будем, что были они точь-в-точь по размеру глазниц... где когда-то сверкали мои зрачки... а теперь там свеженькие катаракты, маленькие, белые и круглые, словно плоть Христова... О, Евхаристия! ...О, Таинство Пресуществления!... тонкая освященная облатка.
Большая рыба бьется в тине... на дне реки Миссисипи, словно кто-то прибил ее ко дну гвоздями... кракен во мраке... О, Боже... два речных опала, налитых кровью... вращаются и подмигивают, вращаются и подмигивают, вращаются и подмигивают... О, Боже...