Даже тогда никто не назвал бы Стефу красавицей. В свои двадцать три года она была на восемь лет моложе Корчака и почти на голову выше. Ее темные серьезные глаза — самое лучшее на некрасивом лице — свидетельствовали о душевной теплоте и сильном характере. На фотографии, снятой в те годы, это лицо обрамляют практично подстриженные волосы, а его выражение, сосредоточенное и требовательное, уже предсказывает судьбу женщины, которой в течение тридцати лет предстояло нести на своих плечах тяжкую ношу ответственности за сотни детей. Белый отложной воротник скромно контрастирует с черной кофточкой, облегающей полную фигуру.
Стефа выросла в среде, во многом похожей на ту, в которой рос и Корчак. Она не говорила на идише и имела весьма ограниченное представление о еврейских религиозных традициях. Она, ее старшая сестра Юлия и младший брат Станислав (Сташ) жили с родителями в шестикомнатной квартире в доме, составлявшем часть приданого ее матери. Две старшие дочери уже вышли замуж и поселились отдельно. Отец Стефы, текстильный фабрикант, был слабого здоровья, и воспитание детей практически переложил на жену. В эпоху, когда женщины редко получали высшее образование, мать Стефы, пылкая польская патриотка, позаботилась отдать двух младших дочерей в престижную частную школу для девочек, где тайно преподавали польскую культуру, а затем послала их в Бельгию в Льежский университет, вместо русского университета в Варшаве. В их отсутствие она посвятила себя заботам об приданом девушек, которое хранила в сундуках у себя в спальне. Ей и в голову не приходило, что они могут вообще не выйти замуж. Все было тщательно приготовлено, вплоть до последней пуговички, пришитой по всем правилам — она судила о характере людей по тому, как крепко были пришиты их пуговицы. Привязанная к дому мужем и младшим сыном, эта энергичная женщина, любившая путешествовать, довольствовалась поездками по окраинам Варшавы на конке. Домой она возвращалась освеженной, будто после увлекательных приключений. Именно от лишенной предрассудков матери Стефа восприняла многие свои принципы, а также унаследовала ее организаторские способности. Стефа специализировалась по естествознанию, но по-настоящему ее интересовало воспитание и образование. Вернувшись в Варшаву и обнаружив по соседству со своим домом маленький еврейский приют, содержавшийся на средства Общества помощи сиротам, она немедленно предложила свои услуги. Вскоре она стала настолько необходимой, что Стелла Элиасберг поручила приют ее заботам. (Директриса, управлявшая приютом до того, как он поступил в ведение Общества, тратила его скудные средства на себя, прекрасно одеваясь и питаясь, а истощенные дети, одетые в лохмотья, ползали по грязному полу, подбирая гнилые картофелины, которые им бросали.) Единственной помощницей Стефы была энергичная воспитанница другого приюта тринадцатилетняя Эстерка Вейнтрауб, которая стала для нее почти дочерью.
Кроме того, ее работа очень сблизила Стефу с Элиасбергами. Когда они сказали ей, что на вечере в приюте будет Януш Корчак, она не сомневалась, что этот знаменитый защитник права детей на лучшую жизнь заинтересуется их планами — но насколько, этого она предугадать не могла. Корчак стал часто заглядывать в приют, чтобы поговорить с ней и поиграть с детьми. Сироты визжали от восторга при появлении худощавого скромного лысеющего доктора, чьи карманы всегда топырились от сластей и принадлежностей для фокусов и чей запас загадок и сказок был поистине неистощимым. Их сотрудничество оказалось на редкость плодотворным — Стефы, с ее способностью наводить порядок в темных обветшалых помещениях, и Корчака с его естественным подходом к детям. Его любовь, которую в будущем он назовет «педагогической любовью» (не сентиментальной, но основанной на взаимном уважении), распространялась на них всех и особенно на маленькую Эстерку Вейнтрауб, чья обаятельная деятельная натура завоевала его сердце не меньше, чем сердце Стефы. И когда они говорили о том, чтобы со временем послать ее в Бельгию в тот же университет, где училась Стефа, они словно бы обсуждали будущее их собственной дочери.
Жизнь в приюте становилась для Корчака все более важной по мере того, как жизнь вне его стен становилась все сложнее. Двадцать второго июля 1909 года, в день рождения Корчака, муж сестры, Юзеф Луи, умер в возрасте тридцати девяти лет. (О Луи не известно ничего — его странная фамилия только усугубляет тайну, — как и о его браке с Анной, которая к тому времени была дипломированной переводчицей с французского.)
Время было скверным для всех. Новая волна царских репрессий обрушилась на тысячи интеллектуалов, социалистов и членов революционной партии, в значительной степени составлявших элиту польского общества: они были либо брошены в тюрьмы, либо сосланы в Сибирь. Университеты закрывались, почти все реформы, завоеванные во время незавершенной революции 1905 года, были отменены. «Общество» — журнал, который основала Ядвига Давид, когда полиция за четыре года до этого закрыла «Голос», теперь тоже был вынужден прекратить свое существование. Была ли причина в политическом давлении, или сыграла роль связь Давида с другой женщиной, но у Ядвиги произошел нервный срыв. Год спустя, в возрасте сорока шести лет, она бросилась в колодец.
Корчак был арестован вместе со многими другими писателями и отправлен в тюрьму. Его очень обрадовало, что он оказался в одной камере с Людвиком Кшивицким, известным социологом, которого знал со времени Летающего университета. Радикальный социалист, переводивший Маркса на польский, Кшивицкий был знаком с тюремными камерами не меньше, чем с аудиториями, где завораживал слушателей блистательными лекциями — многие из них готовились за решеткой. Круговорот «тюрьма — освобождение — тюрьма» стал для него привычным образом жизни, и он принимал его как должное, в отличие от Яна Давида и Вацлава Налковского, которые давно разочаровались в политической активности как средстве для решения внутренних проблем Польши.
Кшивицкий научился терпеть существование в тесных камерах без окон, где «самая длинная его прогулка» измерялась семью шагами, а единственным другом была муха, о которой он писал длинные письма своему сыну. Корчак поражался способности профессора игнорировать нестерпимую обстановку и сосредоточиваться на сохранении сил своего внутреннего «я». Каждый день он проводил так, будто находился у себя в кабинете: раскладывал документы и карты на грязном полу и прослеживал пути миграций древних племен. В течение двух месяцев, которые они провели вместе, Кшивицкий, как полагают, укреплял своего молодого друга в верности его целям. (Корчаку предстояло опереться на опыт Кшивицкого много лет спустя, когда его арестовали нацисты.) Освобожденный по ходатайству высокопоставленного польского аристократа, ребенка которого он вылечил, Корчак продолжал проводить со Стефой и детьми в приюте все время, которое ему удавалось выкроить. Элиасберг с женой посвятили его в свою мечту перевести детей из ветхого здания в большой современный сиротский дом. Стефа, сказали они, согласилась взять на себя управление им, а если в проекте примет участие такой человек, как Корчак, то Обществу помощи сиротам, без сомнения, удастся заинтересовать других филантропов и собрать необходимую внушительную сумму. Элиасберги выбрали удачное время: Корчак, подавленный политической ситуацией, по-прежнему не находя удовлетворения от работы в больнице, был готов радикально изменить свою жизнь.
В 1910 году варшавское общество с некоторым удивлением узнало, что Януш Корчак намерен отказаться от процветающей медицинской практики и успешной литературной карьеры, чтобы стать директором сиротского приюта для еврейских детей. Мало кто понимал, что одной медицины было уже недостаточно для этого педиатра, грезящего чем-то большим, — она «уже не насыщала его реформаторского рвения», как Эрик Эриксон отозвался об адвокатской практике Ганди. Сиротский приют обещал ему возможность проверить некоторые его педагогические, идеи на практике, и, хотя создавалось впечатление будто, согласившись возглавить приют, он приносил жертву, сам он так не считал.
Педагогом я стал потому, что всегда лучше всего чувствовал себя среди детей», — скажет он молодому интервьюеру спустя много лет. Но решение далось Корчаку отнюдь не легко. «Путь, который я выбрал для достижения моей цели — и не самый короткий, и не самый удобный, — писал он позднее. — Но этот путь — лучший для меня, потому что он мой собственный. Я обрел его не без усилий и страданий и лишь тогда, когда мне стало ясно, что все книги, которые я прочел, весь опыт и мнения других уводят меня не туда». Трудность принятия этого решения отчасти заключалась в опасениях, что, меняя больницу на сиротский приют, он предает медицину. (Этот конфликт так и остался не разрешенным полностью.) Он убеждал себя, что вовсе не отрекается от медицины ради педагогики, а, напротив, сумеет объединить их. Используя приют как лабораторию для клинических наблюдений, он намеревался разработать педагогическую систему диагностики, опирающуюся на определенные симптомы. Как врач определяет болезнь исходя из жалоб пациента, так учитель должен разбираться в настроении своего ученика. «Улыбка, слезы и вдруг вспыхнувшие щеки должны служить педагогу тем же, чем служат врачу жар, кашель или тошнота. Медицина сосредоточена только на излечении больного ребенка, но педагогика может укрепить натуру ребенка в целом. Как педагог он мог стать «скульптором детской души».