Выбрать главу

Двадцать шестого июля, на шестой день переселения, Самуил принял решение взять девочку к себе. Отпросившись с работы, он отправился в приют. Геня играла с двумя другими детьми в большом зале на первом этаже приюта. За несколько дней депортации атмосфера в доме изменилась. Дети жаловались на голод, лица их были печальны. Геня отвела брата к Стефе, а сама вернулась к друзьям, чтобы закончить игру.

Выслушав просьбу Самуила, Стефа согласилась, что тот имел право поступать так, как считает нужным. Но при этом не скрыла, что не одобряет его решения, как не одобрила и аналогичных действий других родственников, желавших забрать детей из приюта. Не только она и Корчак полагали, что с ними дети были в большей безопасности, — даже юденрат считал, что гестапо не станет трогать столь известное учреждение. Кроме того, уход детей из приюта плохо скажется на моральном состоянии сиротского дома. Все работники приюта единодушно решили остаться с детьми, что бы ни случилось. Стефа предложила Самуилу поговорить с Геней, прежде чем он примет окончательное решение. Согласно правилам, если ребенка забирают из приюта, то повторный прием для него закрыт, однако в случае с Геней Стефа была согласна сделать исключение.

Самуил с сестрой отправились на дворик между двумя зданиями. Там они сели на скамейку, и он снова рассказал Гене, как обещал матери заботиться о ней. Не думает ли она, что теперь, когда людей посылают неизвестно куда, им следует жить вместе? При этом Самуил не скрыл, что ей придется оставаться одной, пока он работает.

Геня тоже не знала, как поступить. Двух ее друзей уже забрали родственники, но уходить из приюта ей не хотелось. Она боялась толпы людей на улице, боялась оставаться одна в незнакомом месте. И все же согласилась на уговоры Самуила пожить вместе.

Как оказалось, опасения Самуила нашли подтверждение уже на следующей неделе. Геня испытывала страх каждое утро, когда он уходил на фабрику, и встречала его с глазами, полными слез. Она тосковала по друзьям и особенно по Стефе. Через несколько дней она попросила его разрешить ей вернуться в приют.

Самуил хотел было сказать ей, что приюту угрожает опасность, поскольку немцы не освобождают детей от переселения, и что, по мнению некоторых подпольщиков, это переселение означает смерть, но не смог. Что толку от этих сведений ребенку, когда даже взрослые бессильны? Глядя на печальное лицо девочки, Самуил думал, не подозревает ли она самое страшное. Он отвел сестру в приют, увидел, как она обнимает Стефу, и у него перехватило горло. Почувствовав, что вот-вот расплачется, Самуил наклонился, поцеловал глаза сестренки — точь-в-точь как у матери — и бросился к выходу, не оглядываясь.

Три дня после смерти Чернякова Корчак не прикасался к дневнику. Вернувшись к нему 27 июля, он ничего не написал о самоубийстве друга, бывшего одной из главных его опор. «Вчерашняя радуга, — начал он свою запись. — Восхитительная огромная луна над этим лагерем бездомных странников. Ну почему не дано мне утешить это злополучное, это безумное обиталище людей?»

Даже сейчас он не вдавался в подробности депортации, когда каждый день людей вышвыривали из домов, сбивали в кучи и гнали по улицам к месту сбора и посадки в вагоны. Взамен с горькой иронией он пытался постичь этот «ясный план» немцев и пишет речь для некоего персонажа, весьма похожего на безумного полковника из его пьесы «Сенат сумасшедших»:

Высказывайтесь со всей определенностью, сделайте свой выбор. Мы не предлагаем легких путей. Ни тебе партии в бридж, ни солнечных ванн, ни изысканных блюд, оплаченных кровью контрабандистов… У нас огромное предприятие. И называется оно — война. Мы работаем строго по плану, методично, соблюдая дисциплину и порядок. Ваши мелочные интересы, притязания, чувства, капризы, обиды — все это нас не занимает.

Евреи — на Восток. Торг не уместен. Решает не еврейская бабушка, а необходимость — в ваших руках, мозгах, вашем времени, вашей жизни.

Мы — немцы. Это не вопрос торговой марки, а экономической эффективности, стоимости и назначения изделий. Мы — экскаватор… Мы можем вам сочувствовать время от времени, но должны использовать плеть, палку или карандаш, ибо следует соблюдать порядок…

У евреев есть свои достоинства. У них есть талант. Моисей и Христос. Гейне и Спиноза. Прогресс, брожение, пионеры, щедрость. Трудолюбивая древняя раса. Все так. Но есть люди и помимо евреев. И есть другие дела.

Евреи — это важно, но позже — когда-нибудь вы поймете… Вам следует послушать, друг мой, историческую программную речь о новой главе…

Можно ли понять эту программу? Или следует придерживаться программы, наполняющей вашу собственную жизнь. «ПОЧЕМУ Я УБИРАЮ СО СТОЛА?» — написал он крупными буквами поперек страницы:

Я знаю, многие недовольны тем, что я убираю со стола после еды. Даже работникам кухни это не по вкусу. Конечно, они и сами бы справились. Их для этого вполне достаточно. А не хватило бы людей, можно было бы добавить одно. — го-двух…

Еще хуже обстоит дело, если в это время кто-нибудь приходит ко мне по делу. А я прошу подождать, говорю, что занят.

Что за занятие — собирать суповые миски, ложки, тарелки.

И совсем уж никуда не годится, что я делаю это неуклюже, мешаю разносить вторую порцию. Натыкаюсь на тесно сидящих за столом. Из-за меня кто-то не может вылизать дочиста тарелку. А кто-то и вовсе лишается добавки.

Никто не спрашивал его: «Почему вы это делаете? Зачем мешаете?» Но Корчак хочет объяснить:

Собирая посуду, я замечаю, какие тарелки треснули, какие ложки погнулись, какие миски поцарапаны… Наблюдаю, как распределяются остатки еды, кто с кем сидит. И у меня появляются идеи. Ибо если я что-нибудь делаю, то всегда со смыслом. Эта работа официанта для меня и полезна, и приятна, и интересна.

Но все это не имеет значения… Цель моя состоит в том, чтобы в Доме сирот не было чистой и грязной работы, не было работников только физического или только умственного труда.

Открывшему дневник Корчака наугад может показаться странным, что этот великий педагог на нескольких страницах объясняет, почему он сам убирает со стола, в то время как над Варшавским гетто нависла угроза полного уничтожения. Но таков его способ преодолеть окружающее зло — ритуалы и порядок прошлого были единственными якорями, которыми он пытался удержать свою маленькую республику.

Когда Эстерка Виногрон, преданная помощница Корчака, управлявшая почтовым отделением, была захвачена в одной из первых облав, Корчак забыл о собственной безопасности и бросился искать кого-нибудь, кто мог бы ее спасти. «Где ее схватили», — спросили его. Корчак не знал. Одна мысль владела им — он должен найти ее среди тысяч людей на Umschlagplatz до того, как Эстерку впихнут в вагон.

Собрав последние силы, он шел мимо немецких и украинских солдат, мимо еврейских полицейских, мимо пустых лавок и домов с разбитыми стеклами окон, прижимаясь к стене, когда какой-нибудь немец приказывал ему освободить дорогу очередной партии жертв, которую гнал на погрузку конвой с плетьми и собаками. Ему оказывали «любезность» — могли бы и пристрелить. А так он мог «стоять у стены, наблюдать и думать — ткать паутину из мыслей. Да, ткать паутину из мыслей».

Он вспоминал, как Эстерка признавалась ему, что не хотела бы после войны жить легкой, пустой жизнью, а «мечтала о жизни прекрасной». Он двинулся дальше, гонимый лишь одним желанием — найти ее, как будто каким-то чудесным образом, спасая Эстерку, он мог спасти их всех. Когда молодой польский полицейский у входа на Umschlagplatz вежливо поинтересовался, как ему удалось пройти заслоны, Корчак вооружился своим старым обаянием и спросил, не может ли полицейский «сделать что-нибудь» для Эстерки. Бывали случаи, когда взятка, предложенная еврейскому, польскому или даже немецкому полицейскому, давала возможность вызволить кого-нибудь из охраняемой зоны.

— Вы же отлично знаете, я не могу, — так же вежливо от ветил поляк.