Выбрать главу

— Спасибо на добром слове. — Корчак услышал собственные слова, понимая, что его благодарность за то, что с ним говорят по-человечески, была «жалким порождением нищеты и деградации».

Мучимый своей неспособностью спасти Эстерку, он попытался утешить себя мыслью, что они еще встретятся позже «в другом месте». Возможно, он имел в виду реальное место, а быть может, это была страна «за звездами», куда ушел Амаль. Он не был даже уверен, что ей было бы лучше, если бы он смог вернуть ее обратно в гетто. «Может быть, не она, а мы, оставшиеся, оказались пойманными», — писал он в дневнике.

А через несколько дней схватили и его. Стелла Элиасберг вспоминает, как Корчак однажды постучал в ее дверь и, войдя, буквально упал. Когда доктор смог говорить, он рассказал ей, что его только что схватили эсэсовцы и бросили в «фургон смерти». От отправки на Umschlagplatz его спас узнавший Корчака еврейский полицейский. Когда Корчак, опираясь на палку, заковылял прочь, немец окликнул его и приказал вернуться, но Корчак сделал вид, что не слышит. Он оставался в квартире Стеллы четыре часа, пока облава не закончилась, все время извиняясь за то, что докучает ей своим рассказом. А затем вернулся в приют.

Представление о гетто меняется день ото дня, пишет Корчак в дневнике:

1. Тюрьма

2. Зона, пораженная чумой

3. Площадка для знакомств

4. Сумасшедший дом

5. Казино. Монако. (Ставка — ваша голова)

Брат Гени смог несколько раз посетить ее ближе к вечеру, когда облавы заканчивались. Немцы освободили от этой обязанности еврейских полицейских и заменили их латышами и украинцами, которые теперь сопровождали депортируемых евреев к вагонам. Стефа призналась, что больше не уверена в безопасности приюта, но все же заверила Самуила, что персонал не бросит детей ни при каких обстоятельствах.

Во время последнего посещения Гени Самуил увидел проходившего мимо Корчака, «согбенного старика с короткой белой бородкой». Корчак пристально посмотрел на Самуила, спросил, как у юноши идут дела, и пошел дальше. Общение с родственниками приютских детей он оставил Стефе. Геня старалась выглядеть веселой. Рассказывала ему не о голоде, а о книгах, которые читала. А когда он собрался уходить, обняла брата и прошептала: «Берги себя — ради меня».

В субботу утром первого августа постель показалась Корчаку такой мягкой и теплой, что вставать очень не хотелось. Впервые за тридцать лет он не выказал интереса к результатам взвешивания детей. «Должно быть, они чуть-чуть прибавили в весе», — сказал он себе. Корчак снова закрыл глаза и подумал, не написать ли монографию о пуховой перине.

Однако подниматься с постели придется. Пусть не для того, чтобы взвесить детей, но нужно что-то делать с Адзьо, «отсталым и злостным нарушителем дисциплины». Не желая подвергать приют «опасности из-за его выходок», Корчак уже написал заявление в еврейскую полицию с просьбой забрать его. Как и в довоенные времена, спокойствие в приюте было на первом месте. Интересно, куда, по мнению Корчака, могли полицейские отправить Адзьо, если не на Umschlagplatz для «переселения на Восток»? После записи об Адзьо в дневнике с удовлетворением отмечается, что удалось достать тонну угля для приюта на Дзельной. Хотя составы ежедневно увозили из Варшавы тысячи евреев, Корчак готовил приют к зиме.

На минувшей неделе Корчак говорил со своим другом из юденрата Авраамом Гепнером о преобразовании двух приютов в фабрики для пошива немецких мундиров или других изделий. Он надеялся, что, если дети смогут продемонстрировать свою полезность, им разрешат остаться в гетто. Гепнер оставался влиятельной фигурой, и только он смог бы организовать такие мастерские. «Корчак обманывал себя мыслью, что эти мастерские спасут детей, — вспоминает Стелла Элиасберг. — Вот почему он хотел, чтобы все шло по-старому, как обычно, чтобы дети не нервничали и не впадали в панику. Но как оказалось, не оставалось времени для пуска хотя бы одной такой мастерской».

Корчак, очевидно, пытался хотя бы на шаг опередить немцев, но у него уже не было возможности и сил остановить процесс деморализации, охватывающий всех и каждого. «Как все это могло произойти? — пишет он в дневнике. — Но ведь произошло. Продают все свое имущество — за литр керосина, за килограмм крупы, за стакан водки». Гетто превратилось в огромный ломбард. А все, что цивилизованный мир всегда принимал как должное — вера, семья, материнство, — унижено и обесценено.

Каждый день приносил так много «странных и зловещих событий», что Корчак прекратил мечтать. Чтобы как-то успокоить себя, он читал мемуары Марка Аврелия. Прибегал он и к индийской медитации — похоже, с ней он был знаком. Однажды ночью, вспомнив, что уже очень давно не «благословлял мир», он попытался это сделать. Ничего не получилось. Он даже не понял, в чем дело. Когда после очищения глубоким дыханием он поднял руки для благословения, пальцы остались вялыми — по ним не устремились потоки энергии.

Вспоминая свою жизнь в эти рассветные часы, он приходил к выводу, что во всем терпел поражение.

Мое участие в японской войне. Поражение — катастрофа.

В европейской войне — поражение — катастрофа.

В мировой войне…

Я так и не узнал, что чувствует солдат победоносной армии…

Место старого портного на соседней койке занял Юлек. У мальчика было воспаление легких, дышал он так же тяжко, как портной. И так же стонал и метался в постели, желая этими «эгоистическими театральными выходками» привлечь к себе внимание. Корчак не спал почти неделю, пока Юлек наконец не провел спокойную ночь.

Пятого августа Корчак проснулся в половине шестого утра. Небо было в плотных облаках. Увидев, что Ханна уже на ногах, Корчак сказал: «Доброе утро!»

Она удивленно на него взглянула.

«Улыбнись», — попросил он.

Она ответила «бледной, туберкулезной улыбкой».

Ханна, как и все дети, хотела есть. Хлеба, основы жизни, уже давно не было. И гнев Корчака мешался с покорностью и печалью, когда он обращался к Богу:

Отче наш на небесах…

Из голода и нищеты высечена эта молитва.

Хлеб наш насущный…

Хлеб.

Глава 37

ПОСЛЕДНИЙ МАРШ. ШЕСТОЕ АВГУСТА 1942

Все это действительно произошло — вот что имеет значение.

«Дневник, написанный в гетто»

Шестого августа Корчак, по обыкновению, встал рано. Наклонившись над подоконником, чтобы полить ссохшуюся землю «для растений бедного еврейского приюта», он заметил, что за ним снова наблюдает немецкий охранник, который стоял на посту у стены, разделяющей улицу Сенна. Интересно, привлекла ли немца картинка домашней жизни или он просто нашел, что лысина Корчака может послужить отличной мишенью? У солдата винтовка, так что же он просто стоит, расставив ноги, и наблюдает за ним? Возможно, он не получил приказа, но разве это когда-либо служило препятствием для эсэсовца, которому взбрела на ум идея расстрелять обойму-другую по живым целям?

Корчак открыл дневник и предался размышлениям о молодом солдате. Эта запись оказалась последней: «В гражданской жизни он, возможно, был сельским учителем, или нотариусом, или метельщиком в Лейпциге, или официантом в Кельне. Интересно, что он сделает, если я ему кивну? Или этак дружески помашу рукой? Может быть, он вообще не знает, что происходит то, что происходит? Скажем, только вчера приехал откуда-то издалека…»

В другой части приюта Миша Вроблевский и три старших ученика собирались идти на работу в железнодорожном депо по ту сторону стены, куда Корчак сумел их устроить.

Каждое утро их отводили туда под охраной, а вечером приводили обратно. Работа была тяжелая, но давала возможность выменять то немногое, что у них было, на еду. Тихо, не поговорив ни с кем, они ушли. Похоже, начинался обычный день.

В семь Корчак присоединился к Стефе, учителям и детям за завтраком. Из центра комнаты убирали постели, а на их место ставили столы. На завтрак могли подать немного картофельных очисток или старую горбушку, а может, и по тщательно отмеренной в маленькую кружку порции эрзац-кофе. Корчак уже начал было собирать со стола, когда раздались два резких свистка и прозвучала команда «Alle Juden raus!» («Все евреи на выход!»).