— Похоже, я забыл там твой сердечный покой, — отвечает он. — Но я мигом верну его тебе.
Он отпускает хариуса поплавать в котелке и, сходив к тенту, опять садится на свое место. Втыкает бутылку в песок и достает из кармана две консервные банки, одну пустую, другую полную. Они тотчас отражаются в зрачках эвенка.
— Наши? — спрашивает Тавим.
— Одна наша, другая заграничная.
— Покажи.
Он уж было протягивает банки, но передумывает. Он вспоминает, как недавно попался с капканами.
— На этот раз они не для тебя, Тавим… И вообще зачем я их принес… — говорит он, ставя банки возле себя, этикетками к себе.
— В таком случае, м-да, надо было их оставить под брезентом, — роняет эвенк невозмутимо и равнодушно. Слишком невозмутимо и слишком равнодушно.
— Вот именно, и я о том же, — говорит он, наливая из бутылки. Протягивает кружку эвенку. Тот нехотя делает глоток и начинает выковыривать хариуса из чугунка. Но ни еда, ни питье не идут ему в горло. От прежней разговорчивости Тавима, низко склонившегося над котелком с куском хлеба и ложкой, остались только вялые «нет» и «да».
Он понимает: эвенк сейчас испытывает то же самое, что и он совсем недавно, — разочарование, страх, растерянность… Как легко потерять друга! Гораздо легче, чем найти.
Тогда он берет бутылку, наполняет кружку и ставит эвенку на колени:
— Выпьем, Тавим, за пополнение твоей коллекции!
На этот раз кружка задерживается в руках эвенка гораздо дольше, затем он со звяком ставит ее рядом с бутылкой, всаживает тычок в бок хариуса-горбача.
— Фу-у, — вздыхает эвенк. — Этим горючим только мотопилу заправлять.
— Только уж не мою, — уточняет он.
— Что, утонула? — осведомляется эвенк. — Выпьем за заслуги помершей!
— Выпьем, — соглашается он.
Консервные банки забыты. Он поднимается, чтобы снять чайник с огня, и нечаянно наступает на пустую банку. Лицо эвенка перекашивается как от боли:
— Ай! Почему ты на свои… никогда не наступаешь? — плаксиво спрашивает Тавим, поднимая расплющенную драгоценность.
Тот прыскает со смеху:
— Мои-то далеко… А у тебя сейчас лицо такое, будто я на твои наступил! И все из-за какой-то ерундовой банки!
— Ах, ерундовой, говоришь! Бывает, булавкой уколешься — кровью истечешь, — сокрушается эвенк.
— Ну давай сюда твою игрушку, — он забирает у эвенка банку, выправляет большими пальцами вмятины, вытирает этикетку рукавом. — Ну вот, видишь… Это тебе не голова, чтобы вмятину не выправить. И с картинкой ничего не случилось, — он возвращает банку.
— Это что за страна? — интересуется эвенк, находя, что все в наилучшем порядке.
— Австралия.
— Ну и длиннющие ноги у этого ушкана!
— Могли бы быть еще длинней…
— ??
— Тогда бы из этого зайца консервов не сделали… А эта — наша, — говорит он, бросая банку на колени Тавиму.
— Дальне-восточ-ные крабы, — читает тот без труда. — Траулер, и сеть большущая, битком набита, и вода чистая, все видно — хе-хе, на такой-то глубине.
— На картинке все возможно, — поясняет он.
— Топчут друг друга и клешнями щелкают, — говорит заметно повеселевший эвенк, разглядывая этикетку. — Будто так и надо.
— Крабам по-другому нельзя. Не дай им потоптать друг друга и клешнями пощелкать — они будут несчастны, — авторитетно свидетельствует он заплетающимся языком.
— Да, не больно-то хороши эти крабы на нашенских картинках, — продолжает эвенк. — Но ничего, и для них найдется место у меня на полке.
Тавим прячет обе банки подальше и для верности накрывает их фанерным ящиком.
Уха между тем остыла. После короткого обсуждения они решают вылить ее собакам, те с самого утра ничего не ели. Или со вчерашнего дня — они уж и не помнят толком. Собаки сидят полукругом на предусмотренном расстоянии от едоков. Со стороны может показаться, что у них хватит терпения просидеть так еще несколько дней, и только тусклые глаза и слюнявые пасти свидетельствуют о том, что их удерживает лишь угроза неминуемой взбучки.
— Знаешь, Тавим, — говорит он, кормя рыжую. — Я давеча заснул на плоту, и во сне эта ненасытная сука жаловалась мне, что с ней поступили несправедливо.
— Как это несправедливо?
— Ее будто бы оставили без блох.
— Ничего тут удивительного нет. Ведь если на собаке ни одной блохи, значит, она совсем одна, значит, не может говорить «мы», — по-своему толкует эвенк недовольство рыжей. — А вообще-то им грех на жизнь жаловаться.
— Я заметил, они лают на судьбу только тогда, когда у них животы пустые. А стоит бросить им кость, они наверху блаженства.