Выбрать главу

Костер потрескивает — будто кто-то хрустит пальцами. Стелющееся пламя — как неустойчивый характер, куда ветер, туда и оно. Пантомима теней на траве и кустах.

Собаки лежат вокруг костра: черная рычит во сне — наверное, уцепилась за гачи медведя. Вдруг раздается жалобный визг — ай-ай-ай! — как это можно забыть, что даже во сне задирать медведя лучше издали, чтобы тот тебя и не слышал!

Коричнево-седая лайка эвенка, под старость совсем как щенок, тяжело пыхтит — во сне все так доступно, не нужно никаких усилий.

Танец теней на траве и кустах, таинственный шепот языков пламени — костер. В его тепле дремлют собаки: черная, серо-коричневая, коричнево-седая, грязно-белая, будто снег возле аэродрома; рыжая, с лисьей шерстью, хитро-рыжая.

— Ну как, — спрашивает эвенк о том, что его заботит, — справишься один с таким длинным путиком?

— Человек всегда на кого-то надеется. Не удивительно, что он надеется на самого себя, если у него нет никого… — отвечает он.

Костер гаснет, дрова кончились, а одной иллюзии, что ты костер, надолго ли хватит? Холод, как непригодная для постели женщина, подбирается ближе, пыл разговора остывает. Он как следует заматывает ноги в солдатское одеяло и забирается в мешок.

Он смотрит на часы: уже за полночь.

— Сколько? — спрашивает эвенк.

— За полночь, — отвечает он.

— Скоро надо будет вставать, — говорит эвенк, — если у нас вдруг появится желание пойти на болото.

— Об этом мы не говорили, — напоминает он.

— Зато гуси говорили, аж охрипли… Слушай!

Они замолкают.

С дальних бочагов доносится прерывистое га-га-га, будто согласное со всем басовитое да-да-да.

— Ишь ты, — говорит эвенк, — они даже с этим согласны.

— Такого почти не бывает, чтоб они с чем-то не были согласны, — говорит он.

— Но есть-то их все равно можно, — вон куда гнет Тавим.

— У тебя, Тавим, живот — пуп земли.

— Значит, сколько животов, столько и пупов земли.

— Не совсем так, но каждый, наверно, ищет что-то такое, что, на его взгляд, могло бы стать пупом земли.

— А на твой взгляд, ты что ищешь? — спрашивает эвенк.

— Я все время ищу, хотя ничего не терял, — отвечает он уклончиво.

— Странно, — замечает эвенк. — Но у тебя хоть есть надежда это найти?

— Кто знает… У меня ворох надежд. Чего угодно может не быть, а надежда должна быть.

— А то как же, все надеются.

— Это как раз та возможность, которой все пользуются.

— Выходит, надежда — это пуп земли для всех и для каждого.

— Выходит так, ничем иным она, видно, и быть не может.

Итак, найден полюс, к которому меридианами сходятся все мысли эвенка. Вскоре трубка выпадает из его рта…

Короткий охотничий сон смаривает и его… У него такое чувство, будто узкая рука рассвета приоткрывает дверь, которую он не смог бы открыть. Без стука, плечом вперед он входит в зеленовато-белесое пространство.

II Краски тишины

В спектре тишины царят четыре краски. И бесчисленное множество оттенков в зависимости от времени года и перемен погоды.

Весенняя тишина — нежно-зеленая огненная стена, вздымающаяся везде и повсюду. И чтоб стоять в этом пламени, не нужно быть ни героем, ни великомучеником.

Зрело-зеленая тишина позднего лета. В полдень не шевельнет она и паучьей пряжи — пряжу жизни к вечеру слегка поколеблет.

Тускло-желтая тишина осени — стерегущая покой раненой осины с окровавленной верхушкой.

И бледно-синяя тишина зимы, в которую падают звезды неба и звезды снега.

Мои упрямые колени сейчас гибче, чем когда-либо раньше, — сгибаются сразу и в нужном месте. Коленные чашечки погружаются в торфяной мох на краю ручья. Но я не тороплюсь пить. Смакую жажду пересохшим горлом, чтобы мгновение спустя насладиться вдвойне. Ну вот. Опускаюсь на руки. Под каждой ладонью гладкий камень, давно ждавший этого прикосновения. Два прохладных каменных бугорка под каждой ладонью. Линия воды тут же, возле распустившихся бутонов ладоней. По моим дубленым, в светлых шрамах, рукам струится вода, обжигающая, как лезвие топора зимой. Мой пылающий торс тяжело нависает над ручьем. Потревоженная поверхность воды отсвечивает, покачиваясь вверх-вниз, — падающее зеркало. То ловит четвертушку солнца и кусочек взбитого облака, то отсекает верхушку еловой пирамиды, будто у кого-то головокружение. Я пью пресноватую воду ручья. Я могу пить много и долго. Ручей — мой друг. Я напитываю влагой засушливое поле моего тела. За это мне ничего не нужно платить. Свою душу я пою тишиной. За это мне придется платить одиночеством. Но сомнений я не испытываю. Все-таки это лучше — одиночество вдвоем, чем среди миллионов.