Но не спрашиваю. Ни когда переодеваюсь в избушке возле открытой печки. Ни когда красуюсь перед женщиной, демонстрируя свою волосатую, квадратную грудь. «Как ящик замшелый», — думаю я. Чувствую, что, кажется, простужен, горю. Уйди, женщина! Но она смотрит на меня. Открыто, в упор. От внезапного холода у меня начинают стучать зубы, и я вижу, эта женщина жалеет меня. Этого мне еще не хватало, голубушка, рубашку и штаны я приму, а это оставь себе и своему Хроме. Я почти готов сказать ей это, я готов многим это сказать: пожалейте лучше себя, вы достойны жалости. Но я не говорю, я по-прежнему владею своими глазами, руками, ртом. Я начинаю переодевать штаны. Отвернись, женщина! Она и отворачивается, наклоняется, бросает в печку одно, второе, третье полено, затем встает, но в мою сторону уже не смотрит. Она не любопытна. Одежда чистая, пахнет озерной водой и зеленым мылом, а заплаты — длинными проворными пальцами женщины.
— Она тебе мала, — говорит женщина.
— Это я не по одежке велик, — говорю я. — Она тому впору, кому принадлежит, — говорю я. — Пахнет водой озерной и мылом, — говорю я ей.
— Лучше у меня нет, — говорит женщина. Подбирает мои ичиги и ставит на скамейку к печке, прижимает мои грязные вещи к груди. Мой свитер, штопанный нитками всех цветов радуги, вызывает у нее усмешку. Она уходит с моей одеждой. В открытую дверь я вижу — к озеру. Я не смотрю ей вслед. Не провожаю взглядом развевающуюся юбку. Осматриваюсь в избушке — осиновая мебель. Осиновый стол, осиновые скамейки, две осиновые кровати. Горький осенний осиновый запах. Большая, еще не просохшая русская печь из самодельного кирпича. На деревянных вешалках одежда, лошадиная упряжь, сети и все, что полагается для охоты. В красном углу, над осиновым буфетом, весельчак-солдат, рядом ухарь-ефрейтор, рядом с ефрейтором преисполненный достоинства старший сержант. Три фотографии, пытающиеся спасти от забвения самые веселые и содержательные мгновения одной жизни. На противоположной стене, где смолистые бревна оклеены газетами, под ситцевой занавеской угадывались женские платья. И везде субботняя чистота — вот и все, что выдавало здесь женщину. Остальное было скрыто в ней самой. Совершив круг, мой взгляд находит выход. В дверном проеме вижу женский портрет: тонкими легкими руками она трет там мою толстую, тяжелую от воды одежду, в то время как я своими большими неуклюжими руками ловлю здесь тени. Охотник за тенями — вот я кто. И еще шут гороховый, шут шутом — босой, в коротких портах, в рубахе до пупа стою беспомощно посреди избы. В конце концов сам себе прихожу на помощь — вспоминаю о данном накануне обещании.
Влажно-холодные гладкие камни словно прикосновение собачьих носов — я иду босиком вдоль берега озера, мимо шершавоголосого молодого тростника.
По приметам на берегу быстро нахожу свою «гайавату» — длинную остроносую лодку из бересты. Выливаю из нее воду, сталкиваю в озеро и сажусь на низкую скамейку. Сначала пропихиваюсь, потом гребу, выводя стреловидную лодку меж камышовых зарослей в заводь, а оттуда на открытую воду. Это круглый, как чаша, и довольно большой для таежных озер водоем… Клочья тумана словно развевающиеся белые гривы несущихся мимо коней. Гребу размашисто, чтобы освободиться от чувства холода и недавней близости с гороховым шутом. С тозкой на коленях напряженно вслушиваюсь в туман, как вдруг из-под самого носа лодки поднимается пара гусей. Парных гусей я никогда не стрелял. Оставшаяся весной в одиночестве птица не находит себе больше пары, и в разгаре лета, когда все остальные гуси давно поглощены семейной жизнью, с озер доносится плач одиноких птиц. Охотники, которые этого не знают, принимают этот плач просто за гогот.
Я гребу медленно, едва касаясь воды веслом и поворачивая его лопасть над водой, как ложку над медом, чтобы не уронить ни капли в эту тишину. Так под прикрытием тумана, под самозабвенный спор серых гусей — кому достанется серо-белая гусыня — подбираюсь на расстояние выстрела к стае. Бью веслом по воде, они снимаются и кружат над лодкой — тяжелые, неуклюжие и, как полагается, глупые. Я без труда сбиваю нескольких. Но проходит немало времени, пока я нахожу их в тумане и густеющих сумерках. Одна птица уплыла раненая, оставив в тумане клочья белого пуха. Мне жаль ее, но это все, что у меня от нее осталось. Мне больше жаль тех гусей, в которых я промахнулся. Я уже почти вернулся. Недалеко от темной береговой линии замечаю на воде идущую дугой цепочку, вроде тянущегося за уткой выводка. Вблизи выводок оказывается цепью поплавков, вырезанных из коры лиственницы. Скольжу вдоль длинного крыла сети, а там — еще и еще сети, густо раскиданные по всему заболоченному мелководью, откуда не успела уйти нерестившаяся крупная рыба. Ниспадающие черные скатерти, крыло за крылом, будто какая-то подводная Китайская стена. Не защитная стена, а орудие варварского набега. Эти сети очистят благословенное Родниковое озеро от тайменя, сига и хариуса в один сезон. Эта черная подводная стена беззвучно поглотит все живые радужные краски рыб, которые удерживали, нет, держали нас в постоянном голоде — меня и старого эвенка. Эвенка, который однажды усомнился: «Где у них живот и где голова?»