Он пойдет вниз по приморской улице, и ему покажется, что чем выше вырастают чинары, тополя и кипарисы, тем ниже врастают в землю хаты. Синие сумерки начнут сгущаться, и от этого слой пыли на зеленых ладонях садов сделается тоньше. Сквозь едва трепещущую листву и накрахмаленные кружевные занавески будут светиться выбеленные комнаты. Украшенные множеством безделушек и кружевными салфеточками старинные комоды; высокие, белые, словно сугробы, кровати; простые, с наивным рисунком по редкой канве коврики на стенах. Уютные, сверкающие белизной каморки. Жилища людей безмерного мира, моряков и бродяг. Не тронутые ничем модным, эти каморки будут целиком заполнены той неуловимой атмосферой, которую источает любовь.
Проходя мимо, он не будет строить планов, не будет ставить перед собой никаких целей. Потому что идти вперед неизвестно куда — это значит всегда иметь возможность свернуть в сторону или пойти назад; это раздвигает горизонт деятельности, как раздумья над неизвестным расширяют кругозор. Прошедшие десять минут станут для него далеким прошлым, а следующие десять минут представятся глубокой неизвестностью, все равно что будущие десять веков. В этот день ему захочется просто быть и существовать, даже если девятистам тысячам из миллиона это покажется бессмыслицей, а девяносто из оставшихся ста тысяч скажут, что это нонсенс. Так, спускаясь по этой светлой улице вниз или поднимаясь вверх по другой, сумеречной, он пожелает всегда идти навстречу тому, что само идет ему навстречу.
А навстречу ему хлынет местный люд, живущие у моря мужчины и женщины с обветренными лицами и выцветшими на солнце глазами. Поравнявшись, они будут здороваться, ведь они узна́ют его, а он их. Здесь все будет из моря — от обвислых тельняшек на узких плечах мальчишек до пенистых бород стариков, сидящих у ворот. Он почувствует, как покачивается под ним мощенная белым камнем дорога, будто надраенная добела палуба корабля. Другим, наверно, покажется, что он слегка пьян. Обласканный влажным ветром, забравшимся в ноздри и облизавшим соленым языком его лицо, он выйдет наконец к маленькой прибрежной площади. Это будет вытянутая в длину небольшая площадь, выстланная по песку потемневшими сваями, точно узкая ладонь мавра на желтом одеянии. На ближнем краю площади будет маленькая синагога. Он, пожалуй, зайдет и туда, чтобы принести дар, самый щедрый за весь день, потому что денег у него останется беспокояще много. Он уже направится к синагоге, к сводам тенистых миртов, ведущим в храм, как вдруг увидит на противоположной стороне площади знакомый навес с бочками и услышит знакомые крики: «Горячее, холодное вино!» От этого зова жажда, давно мучившая его, всколыхнется с новой силой. Он мгновенно развернется и зашагает по удобному настилу прямо к винному базару, где высокие женщины с темными, как виноградины, глазами и мужчины с острыми профилями будут суетиться над своими бочками и печурками.
— Хересу.
— Холодного? Горячего?
— Холодно-горячего.
— Кхе-хе.
— Красный есть?
— К-конечно, есть, самый к-красный б-белый есть, — заикаясь ответит молдаванин с длинными усами, приклеенными лейкопластырем к высоким скулам.
— А зеленый? — скажет он, потому что торговец, не умея быстро и точно налить вина, будет цедить его с деланным безразличием, словно поливая кому-то на руки.
— Хе-хе, — начнет усач, — зеленый б-бывает у армян… У них и нет ничего, к-кроме зеленого. Бочка от плесени зеленая, и вино тоже зеленое… К-красный херес у них совсем зеленый, кто пьет, зараз посинеет.
Вино окажется хорошим и в меру холодным, с легким букетом долголетней выдержки. Но ему будет не хватать того живого духа, который примешивал к вину армянин.
Он вытрет рукавом светлого пиджака губы, как привык это делать в лесу после чаепития, скажет молдаванину среднее спасибо и пойдет прочь.
— Эй!.. А деньги?
— За вино, — скажет он, протягивая бумажку, наугад вынутую из кармана. Он сразу прибавит шагу, чтобы не пошатываться, пролавирует между разноцветными ларьками, точно между разбросанными детскими кубиками, и сойдет с дороги к дюнам вдоль побережья. Он побредет между ними, словно между верблюдами, прилегшими отдохнуть, и сядет на горб самого дружелюбного из них у кромки воды. Уф! Наконец он увидит море, которое было для него тем же лесом, только без деревьев, еще более безграничное и менее объяснимое. Он увидит, как заходит солнце, этот гигантский красный буй, погружающийся в темную воду на горизонте, и на ее фоне светлые росчерки крыльев чайки-поморника. Его рот растянется в улыбке, взгляд растворится в необозримой бездне воды, в ушах зазвенит бесчисленное множество водопадов. Неизвестно, сколько он так просидит там, не пробуди его скрип чьих-то шагов по песчаным наносам. Он понадеется, что шаги пройдут стороной, но, когда они затихнут рядом, он взглянет вверх и увидит воплощение своей тоски по городам, девицу, которую он недавно видел с кружкой в конце винного ряда. Теперь у нее в руках будут белые туфли с высокими, словно минареты, каблуками. Издали она выглядела старше, теперь же, на исходе дня, она покажется гораздо моложе, почти девчонкой, которая тайком от матери пользуется ее гардеробом. Вернее, это будет сама юность, вобравшая опыт столетий. На ее худом лице будет особенно выделяться большой рот с пухлыми губами, которые, видимо, знали не только губную помаду.