Пару раз оттолкнувшись посильнее палкой, он подкатил к сеням и снял лыжи. Прислонив их к стене, переступил порог, скинул бурак и винтовку, взял в сенях берестяное ведро, пешню, выкованную из длинного болта, и спустился по склону вниз.
На старой проруби наросло льду, и он прорубил рядом новую, как раз по ведру. Затем побрел на одеревеневших ногах обратно. Открыл тяжелую скрипучую дверь, низко наклонился, но все-таки умудрился набить себе свежую шишку. «Видно, голова твоя для этого и существует», — посмеялся он над собой.
— Эй, вы там! — крикнул он мышам, копошившимся в объедках на столе. — У вас, значит, мне на ночлег проситься?
Он поставил ведро с водой у двери и, сделав два небольших шага, оказался у окна. Опершись ладонями о подоконник, он посмотрел вниз, на бесснежную реку с непричесанными тенями ив и дальше, на заречный луг, куда штрихами ложились неестественно длинные тени лиственниц, точно ступени в бесконечность. Он затерялся в пихтовом лесу между тремя сопками — Тремя Братьями; в этих просторах куда больше возможностей себя потерять, но зато и больше возможностей себя найти. Когда-то, стоя на распутье, он из всех возможных дорог выбрал бездорожье. И конечно же потерпел поражение. Победа, поражение, не все ли равно, все зависит от точки зрения, говорил он себе, если за едва заметными движеньями губ вообще можно было уловить какие-то слова.
Собаки скулили и царапали дверь, и он отошел от окна, чтобы впустить псов. Те прямо помешались от радости.
— Что, голодные? — спросил он. — Не может быть… Там, за окном, столько всего. Для меня, для вас, да чуть ли не для всего голодного мира.
Но собаки знали, что этим сообщением сыт не будешь; они обнюхали все углы, и Рыжая подпрыгнула к копченой сохатине, подвешенной к балке. До сохатины она не допрыгнула, зато повисла в воздухе, схваченная за шкирку рукой охотника. Псина жалобно заскулила, мол, «так-вкусно-прямо-сил-нет». Он отпустил собаку, и та поплелась, прижав уши и опустив глаза, в угол.
— Ишь ты, обиделась, — сказал он собаке. — Это у вас от себялюбия… Сразу обижаетесь, чтобы потом вам за это больше перепало, — продолжал он, зажигая в маленькой железной печке давно приготовленные дрова. — Надеетесь на человеческую жалость. — Маленький яркий огонек прыгнул на полено; от сильной тяги печка сразу загудела, и труба затряслась от быстро набравшего силу огня. — Чтобы ты не улетела, — сказал он, ставя на печку чайник. Он подбрасывал полено за поленом; печка раскалилась докрасна и вся тряслась, словно доведенная до бешенства. Скоро в избушке стало тепло и уютно; живые красноватые блики прыгали по полу, стенам и потолку, по его коленям, отдыхающим рукам и заросшему лицу. Он задумался, глядя в огонь. Из последних богов этого безмерного мира огонь был едва ли не самый стойкий. Вера в Доброго и Злого Духа уже непопулярна, новая религия захватила сознание — вера в ничто.
Посидев ровно столько, чтобы не показалось, будто он делает это от безволия или лени, он поднялся, затрещав костями, со своего чурбака и зажег лампу, висевшую над столом…
Эта его избушка тоже несколько отличалась от обычных таких избушек. Наряду с необходимым тут были вещи, которые, может, когда-нибудь могли бы пригодиться, и было такое, что не годилось ни на что. На нетесаной, но, несомненно, законченной березовой полке, занимающей всю стену от пола до потолка, было собрано что-то вроде глиптотеки. Странные, найденные в гротах розовые сталагмитовые фигуры в длинных одеждах, один только процесс зарождения которых длился века. Сейчас эти многовековые зародыши, оторванные от своей пуповины, стояли на самых верхних полках, равно принадлежащие как бытию, так и небытию. Здесь было рудное образование с головой человека и крыльями, покрытыми ржавой сыпью, словно приземлившийся Икар. Тончайшее блюдо из лавы, найденное им на вершине одной сопки, в глубокой щели, куда он летом ходил за льдом для хранения рыбы; на дне блюда выведено два тонких орнамента и два листика неизвестного ему дерева. На других полках было расставлено множество всяких фигур из рудных пород, смолы, сталактита и лавы, вырезанных временем от нечего делать. Всю эту глиптотеку (экспонатов в этой избушке больше всего, и тут были самые интересные) он собрал за много лет таежной жизни. Он находил все это случайно на мелководьях, осыпях, размытых островах и разрушенных скалах — всюду, куда только ни заводила его бродячая жизнь охотника. Пристрастие к символам и аллегориям, при помощи которых можно объяснить необъяснимое и увидеть невидимое, было его единственным серьезным пристрастием — помимо других, тоже единственных и серьезных. У него были и эпигоны, например один старый эвенк с молодой душой, хотя его пристрастия несколько из другого ящика: он хотел установить и обобщить главные черты человечества через то, что люди едят, и поэтому собирал пустые консервные банки. Сами по себе все пристрастия равноценны, только цели у них могут быть разные.