Выбрать главу

Однако на надгробии Марии не значится «Графиня де Перрего», а выгравировано её настоящее девичье имя: Альфонсина Дюплесси.

Но даже после смерти Мари та странная невинность, которую нашёл в ней Александр, продолжала магически влиять на людей. Мари стала святой.

Спустя более ста лет на Монмартрском кладбище, в аллее Святого Карла, на мраморной плите и сегодня почти всегда лежат красные и белые камелии; их приносит сюда множество женщин, которые надеются благодаря заступничеству этой не признанной церковью святой добиться в любви счастья, не выпавшего на долю Мари.

Глава XXXIII

ДВА ПИСАТЕЛЯ

Самая непонятная черта в характере Дюма-отца — это его суеверность. Сам Дюма себя суеверным не считал, утверждая, будто для этого он слишком умён. На сей счёт приводят рассказ о дюжине бродячих собак, нашедших приют у него в усадьбе; Дюма, с учётом его шотландского пойнтера Причарда, пришлось кормить чёртову дюжину.

Когда его садовник предложил выгнать дюжину пришельцев, Дюма возразил:

   — Вы понимаете, это число тринадцать мне неприятно. Если с одной из этих собак случится несчастье, я буду чувствовать себя виноватым.

   — Ну хорошо, — возразил садовник, — тогда позвольте мне избавить вас хотя бы от одной; тем самым их останется двенадцать.

   — Но ведь именно это и предсказывает число тринадцать! Несчастье одной из тринадцати! Нет, Мишель, лучше принять ещё одного бродячего пса; у нас их будет четырнадцать, и все останутся живы.

   — Хорошо, если вам так угодно... — со вздохом согласился садовник. — Но я, позвольте мне заметить, весьма удивлён, что вы, господин Дюма, человек такой образованный, так суеверны!

   — Это я суеверный? — негодующе воскликнул Дюма. — Ничего подобного!

Когда Дюма обвиняли в суеверности, он отнекивался:

   — У сердца свои резоны, которых разум не признает; я хочу, чтобы у меня было спокойно на душе.

Как правило, интеллектуалам было трудно понять его склад ума.

Александр, например, как-то застал отца сидящим за небольшим письменным столом; его лицо было залито слезами.

   — Папа, что с тобой? — испугался Александр. — Ты заболел?

   — Нет, мой мальчик, — ответил Дюма, сотрясаясь от рыданий и обнимая сына, — я не заболел. Я убил его!

   — Кого?

   — Портоса! Моего великого и благородного Портоса, замечательного мушкетёра, которого я сам сотворил, с кем шесть лет прожил душа в душу. Мне пришлось убить его ради того, чтобы заинтересовать своих читателей! Убить собственное дитя! Какой позор!

Через два дня читатели, раскрыв газету, могли прочесть на месте «куска» из излюбленного ими романа-фельетона заметку следующего содержания: «Господин Александр Дюма, потрясённый смертью Портоса, о которой мы сообщили вчера, уехал в свой родной город Виллер-Котре, чтобы провести там неделю траура».

Английские читатели, однако, обратили внимание, что период траура подозрительным образом совпал с началом охотничьего сезона; скоро все узнали, что в день открытия охоты Дюма уложил в местном лесу три крупных косули, чем и хвастался; это и подсказало британскому критику мысль, будто Дюма убил Портоса для того, чтобы отправиться в Виллер-Котре отдохнуть и поохотиться.

Но если мы хотим знать, был ли Дюма суеверен, решающее значение в выяснении этого вопроса приобретает пресловутое дело Эжена де Мирекура. Начало ему было положено на собрании Общества литераторов, членами которого тогда состояли и Дюма-отец и Дюма-сын, поскольку последний тоже неким образом стал писателем.

Писателем Александр стал по настоянию отца, который укорял сына за то, что тот, имея десять пальцев, не пользуется ими, чтобы сочинять.

Первые опыты Дюма-сына, маленькие посредственные романы «Грехи молодости», «Жизнь в двадцать лет», «Приключения четырёх женщин и попугая», «Цезарина», были опубликованы лишь благодаря настойчивости Дюма-отца. Убедившись, что таланта он лишён, Александр чувствовал себя униженным.

Но в один из вечеров Александр вновь вспомнил самый печальный, полный мучительных терзаний день, когда вернулся из Испании и узнал о продаже с торгов имущества Мари Дюплесси; поняв, что он ускорил смерть возлюбленной, Александр вдруг расплакался.

Обливаясь слезами, Александр тотчас взялся за перо. Впервые он писал так, как, не раз наблюдал Александр, пишет отец; он до такой степени был захвачен, потрясён своей темой, что даже снял комнату, чтобы никто не мешал ему изливать на бумаге свои чувства.