Однажды я лез через забор и здорово располосовал о гвоздь штаны. Как только они затрещали, я уже начал сочинять для матери оправдательную причину, а когда спрыгнул на землю, понял, что моей фантазии не хватит: одна штанина распустилась парусом.
Хорошо, что во дворе никого не было, кроме Лидочки. Я ее не стеснялся. Зажал штаны рукой и подсел к ней на скамейку: Лидочка все видела.
— Влетит тебе?— поинтересовалась она.
— Да как тебе сказать…
— Давай зашью.
— Как зашьешь?
— Иголкой. Посиди, я сейчас сбегаю. Она вернулась с иголкой и нитками.
— Снимай штаны,— просто предложила она, нацеливаясь ниткой в иголку.
Я заскучал. Дело в том, что накануне Нонка достала какой-то ядовитой краски и начала ставить опыты по перекраске вещей. Она не хотела рисковать своей блузкой и уговорила меня начать с моих трусиков.
— Бордовый цвет тебе к лицу,— обнадежила Нонка. И я доверчиво на это клюнул.
И вот сейчас все мои трусики сушатся во дворе сами по себе, а я сижу сам по себе.
— Так снимай же,— говорит Лидочка, откусывая нитку.
Я засуетился. Оглядел наш двор и вдруг на глаза попалась пожарная лестница. Обыкновенная пожарная лестница на крышу семиэтажного Женькиного дома.
— Вот что,— по-деловому предлагаю я.— Эти штаны я тебе сброшу с крыши.
Она приподняла рыжеватые бровки:
— Почему? Зачем фокусы?
— Так надо,— отрезал я. И добавил:— В целях сохранения военной тайны.
— Понимаю,— тихо сказала она и покраснела.
Чем выше лезешь, тем сильнее гудит и качается лестница. Главное, не смотреть вниз. Вот и крыша. Штаны долой, бросаю вниз. Спарашютировали прямо крохотной Лидочке в руки.
Прогуливаюсь по крыше. Присесть нельзя. Уж очень солнце накалило железо. Какие виды! Какие дали! Вон она Москва-река, Бородинский мост, вон Можайское шоссе. Вон Поклонная гора. В школе рассказывали, что на этой горе стоял, скрестив на груди руки, угрюмый Наполеон и ждал ключей от Москвы.
Я встал в позу императора и угрюмо смотрю на Москву. Но угрюмо не получается. Уж очень веселая, красочная-милая, живая Москва. На Москву можно смотреть только с улыбкой, только тепло.
Вон белоснежный катер пашет солнечные зайчики на Москве-реке. Видна наша улица, по которой мы ходим в школу. Как-то мы шли с Лариской по этой улице, а навстречу нам Лидочка. Мороженщик катил свою тележку и разъединил нас с Лариской. Лидочка издалека улыбнулась и заторопилась навстречу. Потом мороженщик отъехал, и Лидочка поспешно повернула назад, подошла к рекламному щиту и стала внимательно его изучать. Мы прошли совсем рядом, а она так и стояла к нам спиной, уткнувшись в рекламу.
Вечером меня послали за хлебом, и я тоже остановился около рекламного щита, но там ничего не было, кроме объявления о том, что «Дорхимзавод имени Фрунзе отпускает всем гражданам шлак бесплатно и в неограниченном количестве». Рядом какой-то шутник приколол записку: «Меняю койку в общежитии на отдельную квартиру».
Вот у того перекрестка я в первый раз, страшно робея, взялся донести Ларискин портфель. А вон по той гранитной набережной нас водил Лева Гоц и рассказывал про Новодевичий монастырь и еще про Калужскую дорогу, по которой хотел отступать Наполеон из Москвы, но русские войска его опять повернули на сожженную Смоленскую землю.
А вот этот мост называется Бородинским. Он так назван в честь битвы под Бородино. На нем бронзовые щиты с именами тех, кто дрался за Москву,
Когда я прохожу по мосту, то всегда в такт шагам напеваю:
Скажи-ка, дядя, ведь недаром,
Москва, спаленная пожаром…
Наверное, Наполеон очень устал, с тоской ожидая ключей от нашей Москвы, и присел на барабан. Я тоже пробую присесть и сейчас же вскакиваю:
— Лида! Готово?— кричу я вниз.
— Сейчас,— чуть слышно доносится до меня,— слезай.
— Давай их сюда,— прошу я.
— Я боюсь…
Вот это да! Конечно, она же не мальчишка, как же быть?
— Лидочка, попробуй, не спеша, только вниз не смотри,— умоляю я.— А штаны через плечо и зубами придерживай.
— Не знаю… боюсь.
— Лидочка, ну я тебя очень прошу.
Внизу тишина. И вдруг я замечаю, как чуть-чуть задрожала пожарная лестница.
Я свесился и вижу, как, подняв голову кверху, прищурившись, медленно поднимается вверх Лидочка. Поднимется на одну перекладину и долго стоит на ней, тесно прижавшись к лестнице. Потом тихонько ловит рукой следующую перекладину и очень медленно поднимает коленку, подтягивается и опять долго стоит, как бы к чему прислушивается.
И вот она уже на последней ступеньке. Сейчас глаза широко раскрыты, на белом лице медные веснушки. Пальцы крепко впились в перекладину.
— Алеша, бери,— шепчет она.— Я боюсь шевельнуться. Я снимаю с ее плеча штаны и вдруг, сам не знаю почему, целую ее в каштановую голову, а потом в лоб.
— Спасибо тебе, миленькая.
Лицо ее розовеет. Теперь веснушки уже из медных становятся золотыми и их почти не видно. Она тихо улыбается и смотрит куда-то вниз:
— Да ну тебя, сумасшедший!
Я справляюсь со штанами, говорю:
— Давай помогу спуститься.
— Не надо. Я уже не боюсь.
И снова загудела, задрожала лестница, но теперь уже бодро, уверенно, так, словно по ней спускаются настоящие пожарники.
Интересно все получается: чем больше я думаю о Лидочке, тем все дальше куда-то в туман уплывает Ларискино окно. А потом и вовсе исчезает.
Спят, сладко посапывают во сне мальчишки на крыше сарая. Отдыхают уставшие за день босоногие пятки. Ночь заботливо лечит дневные синяки, царапины.
Наш двор, наша Плющиха хороши рано-рано утром. Солнце нацеливается, долго выбирает, куда ему попасть. Пощупает наши одеяла — нет, не то. Конечно, чего же здесь интересно для солнышка: ведь одеяла дают на крышу самые драные.
Пошарит, ощупает, погреет солнышко подушку, задумается: тут что-то есть. А уж потом как прицелится, так и не отстанет.
Мы крутимся, а оно стоит на своем, не отходит.
Пахнет очень здорово мальчишками, нагретой ватой, подушкой и еще утром. Тетя Дуся убирает двор. Метлой туда, сюда, все вниз смотрит, нас не гонит.
Зашевелился Мишка, приподнялся. Смотрит на свое парадное. Я говорю ему:
— Привет.
— Чего?
— Привет! С добрым утром!
— Угу.
Ничего не понял Мишка.
— Посмотри-ка, ведь солнце!
— Где?— а сам все смотрит на свое парадное.
Вот и скрипнули Мишкины двери и по нашему двору идет Мишкин папа. Все такое голубое, и кубики в петличках.
Нас не видит. Кивнул только тете Дусе и к воротам.
— Папа!— крикнул вслед Мишка и скорее под одеяло. Остановился летчик, смотрит на крышу, улыбается, помахал нам планшеткой и ушел.
Мишка из-под одеяла выполз, оглядел нас всех важно, сказал озабоченно:
— Мух-то кругом сколько… Мы с ним согласились.
Наверное, у меня нет силы воли. Ночью решил одно, а вот сейчас утром опять нет-нет да и посматриваю на Ларискино окно. Прямо само притягивает.
Внизу шум какой-то. Громче всех кричит тетя Дуся. Метла на земле валяется, сама руками размахивает, а вокруг народ. Ларискин отец, и наш участковый милиционер дядя Карасев, и Мишкина мать, и еще какие-то люди.
Тетя Дуся нашего участкового за ремень тянет, на ларек показывает, кричит на весь двор:
— Я вот тут мету… Не смотрю по сторонам. Ты записывай… Потом смотрю, вроде как дверь открыта и метле мешает. Ты записывай… Глянула, а дверь-то открыта и замок под метлой. Вот он… Скореженный. Ты записывай.,.
Мы, конечно, все тут. Я Леву ищу. Он сейчас без очков, глазами хлопает, ежится в одних трусиках, мускулы на руках растирает:
— Ограбление, Алешка. Жулики.
Все на участкового дядю Карасева смотрят. Он в форме, у него кобура
— Надо бы акт составить,— это говорит Ларискин отец, заглядывая через дверь в палатку,— и бумажку куда следует.