— Что это, мама?— опять спрашиваю я.
— Не знаю, Алеша,— маму всю трясет, она ищет рукой стену, бормочет:— Может, самолет он поломал… не знаю… Пойдем скорее.
Мы бредем по пустой Плющихе. Мама разговаривает сама с собой:
— Господи, на каком же трамвае нам? Всю память отшибло. На пятнадцатом? Нет, сорок седьмой. Или на пятом?
— Мама, я к Мишке вернусь,— говорю я.— Костюм потом купим.
Она тянет меня за руку, сердится:
— Еще чего захотел. Ну, господи, какой же наш трамвай?
Наконец мама вспоминает номер трамвая, и мы, обнявшись, стоим на пустой остановке.
И все-таки мы опоздали. Уже с Каменного моста видно много людей. В толпе разъезжают конные милиционеры. Мама тянет меня в самую гущу. Но к дверям магазина не пробиться. Там люди тесно прижались друг к другу, руками сплелись.
— Алешенька, как же мы так,— шепчет мама,— опоздали. Давай пролезай вперед.
Я не могу пролезть. Пуговицы от рубашки вдавились мне в грудь. Лицо сплющилось об чью-то спину.
— Осади! Осади!— кричат сверху милиционеры.
— Алеша, где ты?— слышу я голос мамы.
— А ну, осади! Назад!— хранят над головой лошади.— Гражданка, назад! Гражданка в синем платке! Назад!
Я вижу, как конный милиционер оттаскивает за платок маму. Она вырывается, платок соскользнул.
Я бью ногами лошадь, молочу кулаками по коленке милиционера, кусаюсь.
— Сволочи!— кричу я.— Я Сталину напишу!
Конный отпустил маму и — на меня. Я под лошадь. Он завертелся в толпе, потерял меня. А я потерял маму.
И вдруг поток людей всех потянул к дверям. Магазин открылся.
Меня вышвырнуло из этой лавины. Мамы нигде не видно. Наверное, уже в магазине. Я побежал на мост. Отсюда сверху все хорошо видно и даже слышно, как трещат большие двери, звенят стекла.
Около меня стоят два милиционера. Один устало махнул рукой, потянул за рукав другого:
— Ну их всех. Пошли, Степан.
С моста виден Кремль. Там живет правительство. Вот бы сейчас Сталин посмотрел из окна на этот магазин. Вот бы он всем дал прикурить.
И вдруг я вижу мою маму. Она вырвалась из толпы растрепанная, растерзанная и к груди прижимает сверток.
Я бегу к ней. Она видит меня, улыбается.
— Ух, Алеша,— дышит она,— вытри мне лицо.
Мы едем в трамвае домой. Я уже надорвал сверток, пощупал и понюхал черную жесткую ткань костюма. Моего костюма. Первого костюма в моей жизни.
Во дворе на скамейке вся компания. Я поднимаю над головой сверток, сообщаю:
— Покупочка!
Но никто не радуется, никто ничего не спрашивает. Мама берет у меня из рук сверток, хмурится:
— Вот, хвальбун!
В центре скамейки — Мишка. Согнулся, коленки трет. Рядом молчат ребята.
Славик настойчиво сует Мишке свой ножичек:
— Возьми насовсем.
Но Мишка ничего не видит, ничего не слышит. Лидочка тихо говорит:
— Вот помните, тогда Алешку забрали в милицию из-за конфет. А потом разобрались и отпустили. Так и здесь будет. Разберутся.
Гога из дом пять смеется:
— Сравнила тоже. А если он враг народа?
Мы долго молчим. Какие это страшные два слова «враг народа».
— Летчики не бывают врагами народа,— уверенно говорит Лева.— Сам ты, Гога, враг народа.
Ну-ну, потише,— обижается Гога,— за такие слова ответишь.
Мишка согнулся еще ниже, плечи у него дрожат.
— Не надо, Миша,— гладит его Лидочка.— Вот, честное ленинское, во всем разберутся. Мы все письмо напишем про твоего отца. Мы же его знаем. Он хороший.
— Чего захотела,— ежится Гога.— Еще самих заберут.
— Слушай, ты!— медленно говорит Женька.— Катись отсюда. Ну! Быстро! Славик, дай-ка ножик.
— Пошел с нашего двора!
— Кто тебя сюда звал?
— Гога, Жога из дом пять, не ходи ты к нам опять,— сочиняет Славик.
Гога послушно идет к калитке, поворачивается, медленно сплевывает, старательно растирает землю ногой.
Наступило первое сентября.
С утра наскоро проверяем, как Славик знает таблицу умножения, все вместе торопимся в школу. Лидочка несет наш общий букет цветов. Славик весело подпрыгивает рядом со мной, то и дело смахивает пылинки с моего нового костюма.
Мишка все отстает, еле передвигает ноги. Всю дорогу его тормошит Лидочка:
— Миша, сколько будет семью семь? Он молчит.
Высоко в синем небе гудит самолет. Мишка поднимает голову, останавливается, по его лицу текут слезы.
— Миша, а сколько будет пятью пять?
— Слушай, Миша,— предлагает Лидочка,— неси ты букет. Почему все я да я.
Он прижимает букет к груди, прячет в него лицо.
— Правда, здорово пахнет?— суетится Славик.
…Мы расселись за свои парты. Так же, как и в прошлом году. Я с Левой. Лариска с Гогой. И только Мишка один. Его сосед, верзила-второгодник, еще летом уехал жить в другой город.
Пелагея Васильевна очень весело всех нас по одному осматривает, остановилась на Мишке, задумалась, прошлась по классу, сказала:
— Лидочка, ты будешь сидеть рядом с Мишей. Хорошо? Лидочка поспешно собирает свои книжки.
— Спасибо, Пелагея Васильевна,— тихо благодарит Лидочка.— Мы будем очень хорошо сидеть.
Пелагея Васильевна еще раз всех нас поздравила с новым учебным годом, заметила, как мы подросли, и сразу предлагает писать сочинение.
Она медленно, очень красиво пишет на новенькой доске название темы: «Спасибо товарищу Сталину за наше счастливое детство».
…Сейчас у нас за спиной Москва и то далекое сочинение. Наверное, хранятся наши листки где-нибудь на полках в школьных шкафах. Разные нам тогда поставили отметки. Помню, что у Гоги было — «отлично». Способный… Вот, наверное, сейчас в Ташкенте старается для нашей победы.
…Связисты протянули к нам провод. Тонкий, смоленый, он идет по стенкам окопа, всем внушает надежду, уверенность. Ведь там где-то далеко на другом конце провода наш комбат. А от него провод идет к командиру полка, а еще дальше — к командиру дивизии, которого мы видели и слышали всего один раз.
Это случилось в самое жаркое время, когда все в батальоне потеряли друг друга и даже мы с Женькой разъединились. Вооруженной толпой мы шли по пыльным дорогам Смоленщины, ломились сквозь кустарники, топтали рожь. Вперемежку с бойцами в этом сером густом потоке шли небритые командиры и никто не знал, что делать, никто не подавал команд.
Сквозь пыль проступали мокрые спины впереди идущих. Усталые руки уже не держались за ремни винтовок. Руки болтались, словно плети, а винтовки, почуяв свободу, сползали с плеча, глядели дулами назад. Заглядись — и штык впереди идущего проткнет глаз.
Какой-то сержант тащил, словно коромысло, ручной пулемет, упрашивал его сменить, но никто не слушал. Его толкали, от него отмахивались.
Сержант ругался, всхлипывал, кому-то грозил и опять, спотыкаясь, не разбирая дороги, шел в пыльном облаке.
Никто ни с кем не разговаривал. Хотя уши жадно, настороженно ловили любой звук. Уши боялись только одного слова «Окружили!»
И вдруг это слово надрывно, с визгом, заметалось в толпе. Люди ускорили шаг, сталкивались друг с другом. В лохматых от пыли веках страшно застыли белки глаз.
— Окружили!
И толпа заметалась. Толпа побежала.
И вдруг я увидел самое страшное: кто-то на ходу рвет с воротника петлицы с кубиками, путается в ремнях, сдергивает командирскую портупею.
— А как же мы?— кричу я.
Сержант держит пулемет, словно винтовку, ошалело повторяет:
— Где? Где? Где?
Рядом рыжий боец без пилотки ставит гранату на боевой взвод. Руки у него трясутся. Кому-то радостно обещает:
— Сейчас! Сейчас!
Меня толкают, куда-то неудержимо влекут.
Впереди кто-то большой, сильный крутит над головой винтовку, словно палку, кричит:
— Стой! Спокойно, товарищи! Коммунисты, стой!
Это же наш Григорий Иванович. Я проталкиваюсь к нему, вижу рядом с ним Женьку, Пончика. В поднятых руках Женька держит гранаты, кричит что-то страшное.