Славик повеселел, нам подмигивает:
— А знаете, можно настоящую цепь в «дом пять» найти. Там собака к конуре прикована. Ее Тигр зовут, но она дворняжка. Совсем не страшно.
В комнату Нонка с учебником заглядывает:
— Вы чего тут шумите?
— На письмо, читай! Нонка прочитала:
— Ну, и чего вы орете?
— Нас всех в комсомол будут принимать! Сама Наташа пишет.
— Всех?— переспрашивает Нонка.
— Ну, вот только Славика пока нет, а так всех,— оглядываю я своих друзей. Довольная Нонка тоже всех нас осматривает, пошла в кухню.
— Алешка, пойди на минутку,— говорит она из-за двери,— тебе сколько было велено купить керосина?
Я сразу в кухню. Сегодня моя совесть чиста.
— Три литра!— кричу я.— Проверь, пожалуйста!
— Тише,— говорит Нонка и усаживает меня,— а если Мишу не примут?
— Чего?
— Тише,— повторяет Нонка и на дверь оглядывается.— А если Мишу не примут? Что вы будете делать?
Я все понял. Как-то вдруг холодно стало в нашей кухне.
— Не знаю, Нонка… Может быть, Наташа… Ведь же она сама письмо писала. Ну, всех, значит, и Мишку?
Она учебник вверх ногами листает, трет пальцами виски.
— Ну ладно, иди к ребятам.
— А керосин, Нонка?
— Иди ты со своим керосином… Все равно знаю, что меньше покупаешь. Мама заметила, да молчит. Все на свое кино. Катись!
— Чего ты такой, Алешка?— спрашивает Женька.
— Да вот насчет керосина…
— Чудак,— говорит Мишка,— керосин же сразу по уровню заметят. Лучше вес… картошка… Только потом сам чисть и тоньше срезай.
— А мне Валька Дзынь рассказывал,— делится Славик,— купил крыжовник, побрил его настоящей бритвой и получился виноград.
Мы все хохочем. Мишка громче всех. …К концу подходят наши каникулы. Еще денек, и все. Снова в школу.
…Окончился наш короткий отдых. Еще полдня и ночью снова выступаем на передовую. Сейчас до нее совсем близко. Грузовики уже не потребуются. В клубе от приглушенных взрывов снарядов начал подрагивать занавес с серебряными звездами.
Григорий Иванович появляется хмурый, сумрачный. Проверил наше оружие, снаряжение. Отругал Женьку за стертую складкой портянки ногу.
По улице села медленно тянутся повозки, машины с ранеными. В них бойцы все больше в синих брюках: ленинградский комсомольский добровольческий.
И вот мы снова в окопе.
Окоп совсем свеженький, необстрелянный. Никаких полочек для патрон, никакой маскировки.
На дне окопа Пончик нашел девичью косынку, а я — Туфельку с оторванной подошвой.
Григорий Иванович поясняет.
— Девчата наши копали. Студентки из Москвы.
По рукам от бойца к бойцу пошли вдоль окопа косынка и эта рваная туфелька.
Не знаю, кто что подумал. А мне вспомнилась Лидочка.
Впереди окопа снова деревня. Там опять фашисты. Изредка посылают мины, и больше ничего. Наверное, готовятся к атаке.
Мы тоже готовимся. У нас в окопе появились бронебойщики с длинными противотанковыми ружьями. Связисты протянули к нам телефонный провод. Новенькие станковые пулеметы густо замаскированы вдоль всего окопа. Около них спокойные, неторопливые, знающие себе цену пулеметчики-кадровики.
Пулеметы застыли стволами в сторону деревни.
Даже невооруженным глазом видны тропинки, что петляют от изб до дверей белого здания с большими окнами. Наверное, это школа. Каждое утро шагала с книжками по этим тропинкам детвора. Каждое утро до двадцать второго июня. А сейчас у них каникулы. И неизвестно, когда они кончатся.
Если смотреть в бинокль и четко его настроить — видно, как заросли тропинки. Где же вы, мальчишки и девчонки из этой школы? Или в подполах прячетесь, а может, ушли с родителями к партизанам? В одном окне что-то темное, круглое. Может быть, глобус? А что же сейчас в этой школе?
В классе Пелагея Васильевна спрашивает, кто и как провел каникулы.
Гога рассказывает, как он много читал, какие он делал выписки из классиков, в каких побывал театрах и даже успел посетить какую-то выставку, где любовался чудесными полотнами.
— Какими полотнами?— спрашивает Женька.
Гога говорит, что вот так вдруг сразу ему не вспомнить. Нужно подумать.
— Так,— говорит Пелагея Васильевна,— кто еще расскажет о своих каникулах?
Встает Лариска. Она рассказывает нам, как попала на «закрытый концерт». Там сидели очень большие люди с папиной работы, и для них пел очень известный тенор.
Женька фыркает. Пелагея Васильевна хмурится.
— Так, хорошо,— говорит она,— кто еще? Класс молчит, переглядывается.
— Вот ты, Алеша?— спрашивает Пелагея Васильевна. Женька меня толкает: мол, вставай.
— А у нас, Пелагея Васильевна, чечетка на фанере была и еще одна девочка здорово читала из «Княжны Мери». А вообще мы построили киносъемочный аппарат, и у нас теперь есть пленка и сценарий. И еще, Пелагея Васильевна, Наташа из райкома письмо прислала, говорит, что нас всех примут в комсомол.
— Подожди, Алеша,— садится она за нашу парту,— какая чечетка? Какая фанера?
Тут Женька, Лидочка, Мишка. В общем, все начали в один голос. Я хочу объяснить, а они сами объясняют.
— Вот письмо, Пелагея Васильевна, почитайте!
— Ну-ка, потише, ребята,— говорит она и разворачивает письмо.
Я угадываю, где она читает. В каком месте? Вот сейчас до конца дойдет. А может быть, не все поймет? Встала, пошла к своему столу, пенсне сняла и сразу какая-то не такая. Сидит, мелом руки пачкает.
— Вот вы и выросли,— просто говорит она. Потом долго доску осматривает. А на этой доске царапин, зигзагов полно. Когда-то она была совсем новенькая, а потом мы ее мелом расчертили, замучили. Одни из нас несмело елозили, другие громко точки ставили. Сколько на ней на переменках разных карикатур рисовали. Потом тряпкой сотрем и вроде все хорошо. Правда, мел исчезает, а царапины — никогда.— Вот вы и взрослые,— повторяет Пелагея Васильевна. И крошится мел на ее все то же новое платье.— Миша,— говорит она,— давай-ка к доске.
Мишка у доски. То на нас, то на доску спокойно смотрит и выжидательно на Пелагею Васильевну.
— Пиши, Миша, пишите все: «Как я понимаю мужество?»
Мишка на носки привстал, пишет. У самой верхней планки старается.
— Большой ты, Миша, стал,— говорит Пелагея Васильевна.
Мишка молча согласился. Ждет, что дальше.
— Объясни, что написал?
— Значит, так,— начинает Мишка,— ну, мужество — это, значит, когда тебе очень трудно, а ты…
И замолчал наш Мишка.
— Продолжай, Миша…
— Значит, ни слез и ничего. Так?
Она молчит.
— Ну, вот, значит,— продолжает Мишка,— ни слез и ничего… такого.
— Можно дополнить,— вдруг тянет руку Гога.
— Пожалуйста, Гога.
Он встает, отряхивается:
— В общем, мужество — это как в Древнем Риме. Там был такой Муций Сцеволла. Он руку в огонь сунул, а тайну не выдал. Или еще, Пелагея Васильева, вот как спартанцы. Одному лисенок живот выгрыз, а он все стоял и терпел.
Гога сел.
— Мужество от слова — мужчина. Правильно, Пелагея Васильевна?— ерзает Лариска.
И кто меня дернул — сам не знаю:
— Слушай, ты, Сцеволла, когда с крыши снег бросали, где ты был? Тебя же звали, тебе кричали?
— Я не слышал…
— Конечно, он не слышал — говорит Лариска,— ведь высоко же…
— Врет! Слышал!
— Тихо, ребята,— встает Пелагея Васильевна.
— Мы тихо.
— Завтра вас принимают в комсомол.
ЭХ, МИШКА, МИШКА…
Завтра нас принимают в комсомол.
— Нy-ка, Нонка, пожалуйста, рубашку.
— А я что тебе, обязана?
— Нy-ка, Нонка, пожалуйста, самую лучшую.