Сам Луи, в пересказе А. Ванеева, говорил об обвинениях в свой адрес так: «Кто так думает, или глуп, или считает меня глупцом. Информация, которую собирает опер, ничтожна, как и вознаграждение за неё. Мне же мелкие подачки не нужны. Играю только в такую игру, которая стоит свеч». Ему можно было не поверить тогда, но всей последующей жизнью он доказал: на мелочи не разменивается.
Система сломила его политически, выбив силой самооговор, но не сломила эстетически. Он всегда оставался разумным эгоистом, здоровым циником, интеллектуалом и «аристократом духа». Коротким полярным летом он берег себя от загара, покрывая голову полотенцем и садясь к солнцу спиной. Он говорил, что не имеет определенных взглядов: это удобно, ведь всегда можно принять ту позицию, которая сейчас выгодна. Он это говорил вслух.
Почему-то советская нравственная парадигма ставила во главу угла принципиальность, которую лучше других отразил Владимир Высоцкий в своей песне: «Уж если я чего решил, так выпью обязательно». Луи рассуждал, что принципиальность ради себя самой — это тупость, куда важнее целеустремлённость, плюс, если надо, гуманизм. Зачем воротить нос от того, что можно урвать у системы, если она вдруг готова что-то тебе дать? Так не считал Каплер, так считал Луи.
Двадцатилетие он встретил в Абези. На день рождения ему пришли гостинцы от бабушки, которая продавала оставшиеся фамильные реликвии, чтобы соорудить посылку внуку. На зоне золото и бриллианты на хлеб не намажешь, а пять упаковок чая были настоящим сокровищем. К этому времени Луи выучил лагерные законы и «иерархическую ренту»: одна пачка чая была презентована старшему по бараку, другая — главе ковровой мастерской, третья — тому, кто приносил почту, оставшиеся две пачки он оставил себе и на угощение соседям по бараку. Не «крысятничая», Луи всегда получал больше, чем отдавал.
Так в арктическом холоде, среди вечной мерзлоты и гнуса, в мытарствах и тихих зэковских радостях прошло четыре года: конца сроку видно не было. Наказание «изменнику Родины» предполагало ещё и годы ссылки и поражения в правах («по рогам»), что подразумевало возвращение домой, в Москву, где-то незадолго до пенсии…
Луи не был революционером или бунтарём, а скорее — «диссидентом духа», имевшим с режимом эстетические разногласия. Ну кому ещё придёт в голову устраивать на зоне «лингвистическую забастовку»? Замысел состоял в том, что одним прекрасным утром несколько зэков-интеллектуалов с самого момента подъёма начинают говорить друге другом и с надзирателями на каком-нибудь иностранном языке, как правило, на английском. Натасканные только на силовое, но не на мозговое сопротивление, вертухаи впадают в ступор. Через некоторое время «услужливый» Луи объясняет на русском, что в результате психологической травмы его товарищи вдруг забыли родной язык. Сержант бежал докладывать начальству, но оно тоже «зависало».
В 1952 году произошёл один весьма показательный эпизод. В абезьском лагере умер историк и философ Лев Карсавин, живший до революции в Петрограде, а после переехавший в независимую Литву (нашёл куда ехать — не знал, что большевики его достанут и там). Его ученики, среди которых был и Анатолий Ванеев, узнали об этом рано утром. Ванеев передал новость Луи, только закончившему свой завтрак.
— Умер, говорите? — задумчиво произнёс Виктор. — Жаль старика. Я с ним немножко знаком… Что ж, в жизни, особенно нашей, каждая встреча рано или поздно заканчивается разлукой. Вас, я понимаю, его смерть огорчает, вы постоянно общались с ним. Из сочувствия к вам советую — не забудьте съесть свой завтрак. Сделайте это, не откладывая, а то каша совсем остынет.
Каждый, кто успел «присесть» в сталинскую эпоху или хотя бы внимательно прочитал солженицынский «Один день Ивана Денисовича», поймёт, что Луи был на самом деле прав. Брутальная лагерная логика выживания не прощала сентиментальностей: это животный, первородный инстинкт выжить любой ценой — мёртвому ты уже не поможешь.
В другой раз Луи посетовал Ванееву на то, что тот слишком щедро раздаёт присланные дары с воли соседям по палате: «Зачем раздавать своё добро неизвестно кому?» — сказал Луи фразу, где главными словами были именно «неизвестно кому».