Выбрать главу

Тристан попытался сесть, но упал, задыхаясь, на подушки. «Парус?». Голос его был мягок и слаб, хоть и я видел, что он пытается крикнуть. «Парус».

Изольда высунулась в открытое окно, словно пытаясь приблизиться к кораблю.

— Черный, — сказала она.

И я увидел изменение, происшедшее в Тристане, — страшное спокойствие взгляда, направленного на меня, пронзительную кротость и одиночество в нем. Я стиснул ладонь Тристана, но та не ответила на пожатие. Он так и смотрел на меня детскими, печальными, обреченными глазами.

— Вы уверены? — крикнул я — кто-то же должен был закричать — и, стряхнув с себя оцепенение горя, выпустил руку Тристана и подошел к окну. На горизонте виднелся маленький корабль. Сияло солнце. Парус белел под ним, точно снег.

— Тристан! — вскричал я — или только у меня одного в этой комнате и остался голос? — и на миг замешкался. Я взглянул на Изольду Белорукую. Она смотрела на меня со злобой, с такой ненавистью, что я вдруг испугался ее, как если б она была ворожеей, явившейся, чтобы проклясть всех нас проклятием ада. Взгляд ее был как нож, нацеленный мне в глаза. Я понял, что она сделала, и все-таки колебался — колебался, словно околдованный этим взглядом, — колебался всего только миг, прежде чем крикнуть: «Белый! Тристан! Парус белый!». И обнаружил вдруг, что стою у кровати, сжимая руку Тристана, выкрикивая цвет паруса, — я еще долго выкрикивал его и после того, как понял, что Тристан ничего не слышит.

Чудовищное колебание! Если бы я не помедлил, быть может, я спас бы его? И хоть я был напуган злобой Изольды — злобой, которая, неведомо для меня, тайком вызревала в душе нежной, печальной девочки, готовая прорваться в ее лицо, как несомненный знак болезни, — правда и то, что заколебался я до того, как повернулся к ней и поймал ее взгляд. Я был взят врасплох — удивлен белизной — сбит с толку: да. Но разве не правда также, что в разуме моем, в дальних его закоулках, куда не проникает свет, пряталось желание, чтобы парус оказался черным, разве не правда, что белизна его ужаснула меня обещанием дальнейшей любви, дальнейшей погибели, — что в истории Тристана и Королевы, я стоял уже на стороне смерти?

Об остальном рассказать можно быстро. Белый парус вырос в размерах, корабль вошел в гавань, Королева спустилась на берег. Она ворвалась в комнату — неистовая, лихорадочная, смятенная, — прекрасная, на мой взгляд, и ослепительно яркая, как если б она горела, привязанная к столбу. Она бросилась к Тристану, упала на него — грудью к груди, губами к губам, хоть Изольда Белорукая и стояла рядом. Она целовала мертвое лицо, разговаривала с Тристаном, пытаясь уговорами вернуть его назад, словно тот просто дразнил ее, дурной мальчишка. Никто и не подумал оторвать ее от Тристана. Изольда Белорукая ничего не сказала. Я ничего не сказал. Брангейна стояла в углу, наблюдая. Я знал, что Королева уже не поднимется с этого ложа. Она прорывалась к смерти, вплывала в блаженную смерть. Больше ей ничего желать не осталось.

Уже ночь. Я слышу, как за окном бьются о берег волны. Они опадают неровными грядами, то в одном месте, то в другом, так что море никогда не умолкает, а только звучит то громче, то глуше. Но время от времени, если вслушиваться очень старательно, можно различить и еще кое-что, скрытое между волнами или внутри их и возникающее внезапно, как из-за резко раздернутой завесы: ничего — ничего — совсем ничего.

Со дня моего возвращения в Корнуэлл прошло три недели. Король скорбит, двор уважителен и тих, но каждый ощущает себя освобожденным от бремени. Даже Король, горе которого глубоко, уже не тот, каким был перед моим путешествием. Тогда он походил на человека, которого день за днем избивают кулаками и оставляют валяться замертво, а он кое-как поднимается на ноги и его снова бьют до бесчувствия. Ныне же он скорбит с благородством — Король, несущий бремя свое ко двору и в капеллу, властитель, который достойно держится перед вассалами, человек, пребывающий у всех на виду, примеряющий горе свое к взглядам толпы. Скорбь его глубока, но соразмерна, она с готовностью вливается в древние формы, выкованные поколениям скорбящих. Слишком рано еще рисовать себе счастье Короля. Но не слишком — убывание его несчастья.