Когда я вижу Освина и Модора, стоящих там, где изгибается, образуя угол, сложенная из песчаника стена, или идущих бок о бок по тропе на опушке леса, меня, должен признаться, охватывает благодарность Творцу, который в мудрости и благодати божественного замысла Своего устроил все так, что конец жизни становится и началом расплаты за нее — и содеял смерть неизбежной.
Кое-что случилось — пугающее и неожиданное, — нечто такое, чего я понять не в силах. Ночь уже поздняя, я сижу за письменным столом, сжимая в дрожащих пальцах гусиное перо. Нужно справиться с собой и успокоиться. Успокойся, Томас! Пиши, это тебе поможет.
Есть у меня такое обыкновение — выйти, перед тем, как улечься на ночь, из крепости через потерн и прогуляться по плодовому саду. Ряды деревьев — айвы и груш, вишен и слив, яблонь и персиков — раскинулись за замковой стеной по целым акрам. Там и сям, расчищенные пути, достаточно широкие, чтобы в пору сбора урожая по ним проходили телеги, тянутся до самого палисада из острых кольев, окружающего вертоград, отделяя его от парка. За этим частоколом течет река, она здесь не шире ручья, а на другом ее берегу возвышается еще один частокол, помечающий границу королевского леса. Теплой летней ночью, при полной луне, приятно сойти с дорожки и пройтись между деревьями сада. Здесь, вдали от голосов замка, среди черной листвы и белого лунного света, молчание мира нарушают лишь крик совы, мышиный шорох в траве да дальний лай борзой на замковом дворе, и душу твою переполняет покой.
Нынче ночью я забрел дальше обычного — шел, не разбирая тележных путей, огибая стволы стволы, пересекая ручьи, выходя на открытые, еще не засаженные места и снова ныряя под ветви, — беспокойство томило меня, я хотел устать посильнее, чтобы после сразу заснуть. Надо мной синело и светилось ночное небо, — похожее на темно-синий кусок витражного стекла, вставленный в окно церкви, за которым блистает солнце. Я дошел до участка сада невдалеке от частокола и вдруг приметил какое-то движение в темноте и услышал звуки шагов. Я остановился, положил ладонь на рукоять меча и хотел уж окликнуть идущих, но тут увидел между деревьями две их фигуры.
Я сразу понял, что это Тристан с Королевой. Они шагали так медленно, что почти и не продвигались, и, казалось, слегка приникали друг к дружке. Руки обоих были прижаты к бокам, лица повернуты одно к другому, его пуще, чем ее. Тени ветвей рябили их лица и спины. Мантию Королевы, влачившуюся по земле, украшали серебряные лунные серпики. Волосы покрывал простой чепец, стянутый на висках золотым ободком. Время от времени они выступали из перелива теней под внезапный свет луны, а там тьма вновь поглощала обоих. Наблюдая за этой медленной, точно во сне, прогулкой средь безмолвия лунной ночи, я словно бы позабыл, что стал свидетелем изменнического, наказуемого смертью деяния, и чувствовал — впрочем, мне трудно точно сказать, что же я чувствовал. Да, я чувствовал, что вижу нечто, присущее ночи — эманацию ночи, такую же верную, как неспешное падение лунного света на листья и ветви. В ней присутствовало что-то древнее, более древнее, чем супружество, чем рыцарство, что-то, принадлежащее только ночному мраку. А потом я как будто ощутил исходящую от этих почти и не дышащих теней восторженную нежность, исступление ночи, разрастание самого существа каждого из них, как если бы темное небо могло в любой миг расколоться и излить ослепительный свет; и я отвернулся — там, на моем посту соглядатая, — словно ко мне обратились с укором.
Когда влюбленные удалились настолько, что уже не могли услышать меня, я тихо повернулся и направился к замку.
Забыл упомянуть об одной подробности. При первом взгляде на эту чету, я, повинуясь инстинкту старого воина, схватился за рукоять меча. А когда, наконец, поворотился, чтобы уйти, обнаружил, что ладонь моя так и лежит на рукояти — пальцы стиснуты, вены вздуты, и мышцы ноют, словно я только что вложил после сечи меч в ножны.