Я намеренно не спешу описать случившееся во время Мессы благодарения за урожай – не потому, что исповедь моя идет к зениту (или, скорее, к надиру?), но потому, что увиденное очень сильно встревожило меня и тревожит до сих пор.
Мне всегда нравились великие церковные праздники. В такие моменты, в такие дни я чувствую, что Церковь преуспевает в объединении духовной и мирской сфер. Мерцающий свет рождественских свечей; терпеливый звон железного колокола над зимними полями, призывающий всех отпраздновать смерть года и рождение Искупителя; мрачная и бледная скорбь Страстной недели – чистая, лишенная красок и орнаментов – всегда чудесным образом контрастировала с ликующим празднованием воскресения и возрождения в сам день Пасхи. Когда Церковь обращается к своим древним, стихийным корням, небо и земля как будто сближаются сильнее всего. Это особенно очевидно во время мессы в честь урожая с ее стогами из снопов ячменя, аккуратными пирамидами яблок и груш, корзинами с крыжовником и ежевикой, ящиками с мытой морковью и пастернаком, луком-пореем толщиной с запястье, золотистыми луковицами и головками цветной капусты, бушелями овса и ржи, мешками и грудами картофеля. Нет, там целые горы благородных корнеплодов, за которыми присматривают куколки из кукурузы и соломенные кресты святой Бригитты. Все празднуют доброту и святость земли, по которой мы ходим. Для меня это всегда было главное событие церковного календаря. В этом году, как и раньше в день Праздника урожая, я проснулась под пение жаворонка и приготовилась к мессе. Нарядилась в лучшее, всё – землистых оттенков; выбрала из гардероба вещи красновато-коричневого, желто-коричневого, горчичного и елово-зеленого цветов. Мало что сходилось на животе, но все равно к половине одиннадцатого я ждала папу в холле. Он вышел из гостиной, натягивая автомобильные перчатки, и очень удивился.
– Эмили, – сказал он, – что ты делаешь?
– Иду на мессу.
– Моя дорогая, – начал он, и эти два слова прозвучали так, что я сразу поняла: хорошего не жди. – Моя дорогая, в этом году тебе туда не надо. Мне жаль, но придется посидеть дома.
Я подавила приступ ярости.
– Почему я не могу пойти с вами?
Тут из гостиной вышла мама, завязывая ленту своей воскресной шляпки бантом под подбородком, и гнев затопил меня, потому что мама никогда, никогда не ходит в церковь. Единственная небольшая победа, которую она одержала в битве с папой римским, заключалась в том, что я буду ходить на мессу по желанию; сама она оставалась убежденной протестанткой.
– Эмили, милая, – произнесла она, – сегодня утром ты такая нарядная.
– Она хочет пойти на мессу, – объяснил за меня папа.
Мама посмотрела на меня как на больного ягненка или комнатную собачку.
– Но, дорогая, в твоем состоянии это невозможно. Эмили, доченька, ты можешь подхватить там какую-нибудь заразу – ты же не хочешь как-то навредить малышу, верно? Давай пропустим этот год, хорошо? Еще столько всего впереди.
Да, словно я была комнатной собачкой или больным ягненком. Мною овладело бешенство такой силы, что, пока они садились в машину и отъезжали, я могла лишь стоять с отупелым лицом, будто превратилась в соляной столп. Миссис О’Кэролан, смущенная и удрученная, помахала мне с откидного сиденья сзади. Я увидела, как они миновали ворота и свернули в сторону Драмклиффа. Мамин шепот кружился в моей голове, повторяя одно и то же снова и снова. Но слова были не те, которые она сказала, а те, что подразумевались: «Дорогая, милая доченька, мы не можем допустить, чтобы тебя увидели в таком состоянии. Пойми, ради всего святого, что подумают арендаторы, священник, соседи, мои друзья, когда увидят незамужнюю беременную девушку, которой нет и шестнадцати, нагло заявившуюся в Божий дом?»