Падение с лошади, к счастью, не имело для меня дурных последствий, напротив: весь мой характер изменился к лучшему. Из ленивого молодого хлыща я стал активным, энергичным и во всем умеренным, но прежде всего… О, прежде всего – честолюбивым. Только одна вещь доставляла мне беспокойство. Сколько я ни смеялся над собой, она продолжала меня тревожить.
Пока я лежал в клинике, впервые купил и прочел «Короля в желтом». Помню, после первого акта мне пришло в голову, что это напрасная трата времени. Я вскочил и зашвырнул книгу в камин. Том ударился о решетку и застрял на ней, раскрывшись. Если бы тогда мои глаза не упали на открытую страницу и не остановились на первой строке второго акта, я не вернулся бы к этой пьесе. Но я наклонился, чтобы подтолкнуть книгув огонь, прочел и с криком ужаса или, быть может, острого наслаждения, пронизавшего все мое естество, выхватил ее из пламени и утащил в спальню. Там я читал и перечитывал ее без конца, плакал и смеялся, сотрясаясь от нервной дрожи. И теперь меня тревожит, что я никак не могу забыть Каркосу, где в небесах черные звезды, где тени человеческих мыслей удлиняются после полудня, когда два солнца опускаются в озеро Хали. Мой разум навсегда сохранил память о Бледной маске. Я молюсь, чтобы Бог проклял драматурга, как драматург проклял мир этим неземным творением, ужасным в своей простоте, непреодолимым в истине – весь этот мир будет лежать во прахе перед Королем в желтом.
Когда французское правительство изъяло переведенные экземпляры, только что прибывшие в Париж, весь Лондон, конечно, захотел это прочесть. Известно, что книга распространялась как эпидемия из города в город, с континента на континент. Повсюду ее запрещали, конфисковывали, осуждали в прессе и в церкви, шельмовали даже самые авангардные литературные критики. Не то чтобы эти злые страницы нарушали табу, или обнародовали запретные доктрины, или возмущали чьи-то убеждения. Книга попросту не вписывалась ни в один канон, хотя было единодушно отмечено, что само Искусство было посрамлено в пьесе «Король в желтом», и все понимали, что человеческая природа не может выдержать такого накала и продолжать жить, осмыслив слова, скрывающие в себе чистейший яд. Наивная банальность первого акта только усиливала зловещие последствия дальнейшего чтения.
Но я отвлекся. В тот день 13 апреля 1920 года, когда я шел от доктора Арчера по Мэдисон-Авеню, открылись первые правительственные Палаты смертников. С южной стороны Вашингтон-сквер, между Вустер-стрит и Пятой авеню. Квартал, который раньше состоял из множества обветшалых старых зданий, где были рассыпаны кафе и ресторанчики для эмигрантов, был выкуплен правительством еще зимой 1898 года. Французские, итальянские кафе и рестораны снесли, весь квартал огородили позолоченной железной оградой и превратили в прекрасный сад с газонами, клумбами и фонтанами. В центре сада стояло небольшое белое здание строгой классической архитектуры, окруженное цветущими купинами. Шесть ионических колонн поддерживали крышу, а единственная входная дверь была отделана бронзой. Перед дверью установилискульптурную группу «Судеб» – работу молодого американского художника Бориса Ивейна, умершего в Париже, когда ему было всего двадцать три года.
Шла церемония открытия, когда я переходил Университетскую площадь и входил в сквер. Я пробрался сквозь молчаливую толпу зрителей, но на Четвертой авеню меня остановил кордон полиции. Драгунский полк выстроился буквой «п» вокруг Палат смертников. На трибуне, обращенной к Вашингтон-сквер, стоял губернатор штата Нью-Йорк. За ним переминались мэр Нью-Йорка и Бруклина; генеральный инспектор полиции; комендант правительственных войск; полковник Ливингстон – начальник гвардии президента Соединенных штатов; генерал Блаунт – комендант острова Говернорс, командующий гарнизоном Нью-Йорка и Бруклина; адмирал Баффби, руководивший Северным флотом; генерал-лейтенант Лансефорд; персонал благотворительного национального госпиталя; сенаторы Вис и Франклин от Нью-Йорка и комиссар общественных работ. Трибуна была окружена эскадроном гусар национальной гвардии.