Петровская академия (ныне Московская ордена Ленина сельскохозяйственная академия имени К. А. Тимирязева)
Климент Аркадьевич Тимирязев — профессор Петровской земледельческой и лесной академии. Фото 70-х годов.
Авдотья Семеновна Ивановская (впоследствии жена В. Г. Короленко). Фото 1879 года.
В. Г. Короленко. Фото 1879 года.
Иллюстрация к рассказу В. Г. Короленко «Чудная». Рисунок С. Боим.
Когда черные кареты с грохотом неслись по улицам Петербурга, Владимир Галактионович, жадно смотревший на улицу, обратил внимание, что рабочие, чинившие мостовую на Невском, поднимались с земли, снимали картузы, низко кланялись и крестились. Волнение охватило тогда молодого человека. Кто знает, может быть, опасения Майданюка не напрасны и вскоре они вернутся в свободную столицу свободной страны?
Теперь, на станциях, публика заглядывает в окна вагонов; некоторые при виде жандармов отшатываются; другие, отходя, все оглядываются с молчаливым сочувствием. Почти на каждой станции у вагона собираются рабочие, внимательные, серьезные. Они словно кого-то ищут: подойдет один, другой, заглянут и — остановятся, а через несколько минут их уже группа. Стоят молча, немного сурово, без малейших признаков обывательского ротозейства. При жандармах, однако, заговорить не решаются. Братья смотрят на рабочих, рабочие на них, и все молчат. Владимиру Галактионовичу приходит в голову мысль, что это сочувственное внимание происходит оттого, что они с Илларионом как будто иллюстрируют что-то такое, уже известное этим людям в теории. Жандармы грубо гонят рабочих. Те отходят поодаль, оборачиваются и снова молча, серьезно смотрят.
Вообще настроение у братьев превосходное, хотя впереди их ждет полная неизвестность.
Вот и Москва. Их опять везут в тюремной карете, и опять, как в Петербурге, встречные рабочие снимают шапки, кланяются. И теплеет в груди от этого мимолетного привета незнакомых людей.
Въезжают во двор Рогожской полицейской части. Что-то вроде каменного сарая с решеткой на окнах, полосатая будка, у двери странное существо в замызганной полицейской форме, с допотопным ружьем — «мушкетер».
В затхлой камере стены испещрены надписями. Братья внимательно их исследуют и страшно огорчаются; знакомым почерком Николая разборчиво написано, что 13 мая он привезен из Петербургского дома предварительного заключения. Зять был здесь вчера… Значит, дома три женщины с малышом — сыном Марии — остались без работников. Одна надежда, что помогут друзья, недаром интеллигентное общество противопоставило нынешней оргии арестов и доносов широкую заботу о семьях арестованных.
Владимир Галактионович пристраивается у окна рисовать. Набрасывает камеру, «мушкетера» у входа. Появляется смотритель. «Нельзя писать…» Заключенный убирает маленькую зеленую записную книжечку, подаренную матерью при последнем свидании. В ней на первом листе неуверенным почерком мамаша вывела: «Володя пиши пожалосто много». Он будет много писать и рисовать в этой своей первой «путевой» книжке, милая мамашенька, и прочтет вам, когда вернется.
Вечером того же дня братья оказываются на Ярославском вокзале. Выясняется, что везут их в Кострому; о дальнейшем пути жандармы не говорят.
В Ярославле братьев доставляют на пристань.
Меж двух жандармов они проходят на пароход, публика сторонится, глядит с удивлением, кто-то крестится. Владимир Галактионович ничуть не смущается от множества устремленных на него глаз; становится даже весело от мысли, что теперь исполнилась давнишняя мечта — они отправлены «в народ», только на казенный счет.
Навстречу пароходу тянется барка, на носу ее стоит молодой бурлак — загорелый до черноты, сухой, мускулистый, могучий; ситцевая рубаха расстегнута, босые ноги прочно расставлены, смотрит с гордым равнодушием. «Эх, не перевелась еще на матушке Волге удалая, гордая, хотя и голая, воля!» — думает Владимир Галактионович.
Пустые поля, редкие деревни и села уплывают и уплывают назад. Кажется, вот сейчас на крутом яру появится удалая вольница, разудалые добрые молодцы, оглушат свистом тихие просторы реки. «Рукой махнем — кораблик возьмем, кудрями тряхнем — девицу возьмем!»
Полторы недели братьев продержали в костромской тюрьме. Выехали 25 мая к вечеру на вольных ямщицких лошадях, каждый на тройке с сопровождающим. Уже было известно, что везут их в Вятку.
Когда разморенный тряской ездой жандарм задремал, ямщик, пожилой мужик с умными, пытливыми глазами, полуобернулся к Владимиру Галактионовичу. Поглядел, помолчал, опять поглядел, но ничего не спросил. Долго ехали молча среди ночного, глухо шумевшего леса, и Владимир Галактионович уже стал подремывать, когда ямщик решился обратиться к нему.
— Что хотел спросить… За что (вас везут-то в чужедальнюю сторону?
Они проговорили до самой станции.
Прощаясь, ямщик сам подал жесткую, как наждак, руку:
— Прощайте, родной, дай бог счастливо вам!
— Спасибо и вам за доброе слово. Прощайте! — отвечал Владимир Галактионович.
— Ну, ну, ладно, прощайте уж, — заворчал жандарм.
Переправились на пароме через Унжу. Подъехали к селу Дюковскому.
В селе по случаю троицы и духова дня гулянье и песни. На станции, пока перепрягали лошадей, хоровод завели прямо под окнами.
Братья целиком захвачены живой, яркой картиной народного веселья и горько сожалеют, что их ссылают не в это село. Владимир всю дорогу делает записи, рисунки.
Подают лошадей. Плотная толпа окружает группу, в которой между вооруженными жандармами идут к повозке двое юношей. Сочувственные взгляды, негромкий разговор.
— Гляди, гляди, браты ведь это родные.
— Как похожи! И одеты одинаково…
— Куды гонют?
— Счастливого пути вам, робятушки!
— Пошел, пошел! — Это кричит жандарм.
Толпа неохотно расступается, мужики снимают шапки, женщины кланяются, машут руками, что-то говорят, говорят, да только в общем шуме не слышно.
Какая-то высокая женщина, немолодая, с выражением глубокого страдания на еще красивом лице, вдруг говорит протяжно, многозначительно, так, что слышат все вокруг:
— Эх, ро-ди-и-мы-и, кабы да наша воля!..
Как электрическим током ударило Владимира Галактионовича, жаркая волна обожгла грудь. Словно сам народ вымолвил сейчас эти слова…
Бодрое настроение не оставляло всю остальную дорогу. Даже пятидневное сидение в вятской тюрьме в ожидании отправки не омрачило радости встреч с народом, о котором мечталось в столицах, о котором столько говорилось на студенческих сходках.
Скорее на место, к людям, к новой, незнакомой, но интересной жизни!
3 июня, под вечер, ямщик обернул к братьям мокрое лицо и сказал, указывая кнутом куда-то за пелену дождя:
— А вот и Глазов, город уездный…
Уездный город Глазов
Вечно шумящий угрюмый сосновый лес обступил со всех сторон этот город-селение. Жалкие серые домики стремятся уйти поглубже в землю, словно стыдясь своего жалкого существования. Только одно здание дерзнуло подняться над кромкой леса. Это недостроенный храм божий, замаранные известкой колонны которого высятся над крутым обрывом холодной быстрой Чепцы. Да и ему суждено было рухнуть через несколько дней после окончания работ…
Немало часов провел на откосе задумчивый ссыльный. Его приводили сюда неотвязные думы. Струилась река, отражая и синее ясное небо раннего утра и неяркие звезды поздних летних и осенних вечеров, а Владимир Галактионович думал свою многотрудную, беспокойную интеллигентскую думу — о сложной, полной контрастов и противоречий, милой и постылой здешней жизни.
Иногда ему казалось, что он близок к разгадке мучительного вопроса об этом городе. Глазов в официальных документах именуется «уездным», а Короленко мысленно называет его «лишним» — есть и такие городки на корявом еще, не в обиду будь сказано, лице матушки Руси. Жизнь здесь застойная, косная, «ненастоящая». Что же нужно для того, чтобы Глазов стал настоящим?.. Пока для Короленко этот вопрос еще не ясен.