Выбрать главу

— Верна-а, — грохнула изба.

— У нас ныне и лебеды не стало подбавлять…

— Всё лысо, все помираем, все не евши.

— Какие мы жители? Нищие, с сумами ходим… Всех пиши, всех!

— Нельзя, старики, — как можно мягче произносит потрясенный Короленко. — Надо составить список… с разбором… А вы просите у земского…

Снова взмывают крики. Проталкиваются бабы, плачут, падают в ноги. Мужики попрекают друг друга мерами лебеды. Наконец начинают роптать и на Короленко.

— Ты что это пишешь?

— Кто еще такой приехал?

— Вон Листашка околевает, его не пишешь, а кого записал, те еще дышат.

Максим Савоськин свалился ничком. Короленко с трудом сажает его на лавку возле себя. Нищие проталкиваются к столу, пралевцы отталкивают их:

— Мы хуже вас, вы хоть просить привыкли…

За час пять имен. Все страшнее «определения» голода, все мрачнее атмосфера.

— Ребра у мужика потрескались…

— Не дышит… разорвало от травы… шкура отвалилась…

Короленко вдруг понимает, что он может вовсе не выйти отсюда. Он дразнит многих изголодавшихся людей одним крошечным куском. Крикни кто-нибудь неосторожное слово — и начнется свалка, шабаш. Но он стискивает зубы и упорно ведет запись. Пятьдесят человек записано — больше нельзя. Всех он все равно включить не может, иначе в десятках других Пралевок начнутся голодные смерти.

Когда Короленко вышел на воздух и подставил пылающую голову ночной метели, ему показалось, что эти несколько часов состарили его на много лет. Скорей, скорей помощь сюда!

Снег заметает несчастную деревню, отделяя ее от всего мира, от людей сытых и довольных, от равнодушного начальства, от России, которая плохо знает о своих Пралевках.

За деревней, спотыкаясь в сугробах, бредет какая-то женщина.

— Останови, Алексей.

Кучер задерживает лошадей. Женщина опирается о задок саней.

— Откуда? Из Талызина, симбирские мы. Почему так далеко забрела? Муж на чугунке, на заработках, ничего не пишет. Когда он еще денег пришлеть, а я, стало быть, надумала насчет землицы. Потому мы с детишками, никак без земли-то не пробиться, никак…

— Ну, ну? — поощряет ее заинтересованный Короленко.

— Наняла, знашь, работника, — доверчиво делится женщина. — Он добер, делает снисхождение. «Пять-те рублей, — говорит, — я тебе расчислю на срок, а шестой подавай сейчас. Без рубля и сохи не налажу, и в поле не выеду…»

У нее на глазах появляются слезы стыда за непривычное нищенство, и она озирается с внезапно прихлынувшей печалью.

— Вишь ты… забрела в голодну сторону. Сами гладом помирают, где тут добудешь?..

Короленко дает ей этот рубль и отворачивается от благодарных поклонов женщины, от одобрительного взгляда кучера. Слезы текут по щекам, застревают в бороде… Будут еще на Руси лучшие дни! Сгинут страшные образы голодных годов, народ позабудет о гнусной лукояновщине. Эта не сломленная бедой женщина с такой бодрою заботою о земле, о детях, о будущем вдохнула и в него бодрую, светлую надежду!

А пока писатель немедля отправляется в Нижний. 28 марта на заседании благотворительного комитета и 29-го на заседании продовольственной комиссии он читает доклады о состоянии уезда, о борьбе «лукояновцев» с голодающими, о мизерных ссудах, о больных и обезумевших от голода людях — о последовательной политике «вымаривания». Крестьянина рассматривают не как хозяина, попавшего в беду, а как попрошайку, но крестьянин — не нищий, он нуждается в кредите, а не в милостыне, и ведать помощью ему должно земство.

Губернатор Баранов был вынужден отправиться в Лукоянов «наводить порядок». Вернувшись в первых числах апреля в уезд, Короленко увидел, что ссуды стали выдаваться более щедро. Однако уже начались голодные смерти. Помощь нередко опаздывала.

«Народ напрасно верит царю»

Незадолго до отъезда Короленко в Нижний его знакомый, молодой присяжный поверенный Н. Н. Фрелих, привез в Лукоянов деньги, собранные для голодающих адвокатами, и кучу вопросов. Первый из них Фрелих задал, едва переступив порог номера писателя:

— Ну что, Владимир Галактионович, скоро здесь начнется революция?

— Революция? — рассмеялся Короленко. — Нет, дорогой мой Кока, революции не будет, хотя местные власти делают все, чтобы ее приблизить.

— Местные власти?! — переспросил удивленный Фрелих.

— Да, именно они. Деревня еще живет иллюзиями, верой в доброго царя, которого «обошли» начальники и чиновники, деревня еще ломит шапку перед мундиром и покорно ложится под розги, еще несет голодное свое страдание, но, я уверен, в народе уже зреет пламенная ненависть против всех этих господ… Однако революция — дело очень и очень далекого будущего. Может быть, не скоро, но настанут времена, когда в ответ на все, что сейчас происходит, народ ответит вулканическим взрывом. Страшные это будут времена, но они неизбежны!

Новые и новые заботы гнали Короленко по уезду, некогда было толком поспать, поесть. И не выходили из головы тревожащие мысли, роем поднявшиеся после вопроса Фрелиха. То, что сейчас происходит в охваченных голодом деревнях, уездах, губерниях, — это только один из элементов будущего революционного подъема.

Он видел придавленный, измученный голодом, но смиренный еще народ. Видел слепую веру крестьян в доброго царя. Но он увидел и другое, и это другое о многом сказало ему, гораздо больше, чем это проклятое смирение.

В самый критический момент пралевского спора его выручил молодой мужик, первым подавший голос не за себя, а за какого-то Листашку. В Дубровке особенно запомнился красивый черноволосый старик, выкрикнувший не себя, а матерей нескольких многодетных семей. В мордовском селе Пекшень мужики отказались от пособия в пользу тех, кто по-настоящему нуждался. А бунтовщики васильевцы! Весь огромный Васильев Майдан населен исконными протестантами, который еще с «освобождения» — тридцать лет — не вносят выкупных платежей за землю. Село голодает, ходит с сумами и в обычные годы, васильевцев периодически порют, но пассивное сопротивление продолжается.

Эти размышления Короленко неожиданно сплелись с многознаменательным эпизодом, который напомнил ему о том, что русская интеллигенция не ограничивается филантропией, не только ждет бунта в деревне, но и зовет ее бунтовать.

Была распутица. Усталые лошади с трудом тянули телегу, на которой бочком примостился Короленко. Стоял туман над снежными еще полями, надсадно каркало оголодавшее воронье.

Обогнали четырех мужиков, тяжело бредущих по обочине. Они были в мокрых липовых лаптях, с темными от голода лицами.

— Куда идете, почтенные?

Один из путников стащил с головы драную ушанку.

— К становому, ваше благородие, идем… Беда, склёка… Видишь ты, бумажки какие-то разосланы…

— От начальства настрого приказано, — добавил знакомый мужик-сотский, — как чуть… чтобы, значит, доставлять в стан…

И, доверительно наклонясь к Короленко, подал листок.

— Насчет, значит, смуты, ваше благородие…

«Первое письмо голодающим крестьянам», — значилось на обращении. На обороте, в конце текста стояло:

«Мужицкие доброхоты.

Типография народовольцев.

Март 1892 г.».

Мужики безразлично отошли к ямщику, закурили. Повернувшись спиной к ветру, Короленко бегло читал прокламацию:

«Тяжелая беда навалилась теперь на Россию: в 20 губерниях народ голодает… Все крестьянское хозяйство рушится, и крестьянину ничего не остается делать, как идти в батраки к помещику или купцу…

Народ разоряется потому, что земли у него было мало, подати брались с него большие, а в случае нужды он ниоткуда помощи не получал. Правительство помогало богатеть помещикам, купцам и фабрикантам, а крестьянин управлялся с своей бедой, как умел… Народ напрасно верит тому, что царь сделает для него что-нибудь настоящее…»

Короленко оглянулся. Мужики курили, нисколько не интересуясь, что пишут в бумаге.

«…Теперь народ, — читал Короленко, — надеется на царя и не хочет понять, что вся беда его произошла оттого, что царь дружит с дворянами, чиновниками и купцами…Пойми, русский народ, что тебе надеяться не на кого, кроме как на свою силу могучую…