В Петровской академии беспорядки…
Как отрадно после бесцельного и вдобавок полуголодного существования войти в иную жизнь. Владимир аккуратно посещал лекции, умеренно зубрил, читал по вечерам разнообразнейшую литературу, в том числе и запрещенную.
Он поселился с товарищами в одной из «дачек», расположенной неподалеку от академии.
Часто собирались сходки, приезжали студенты и курсистки из Москвы. Мало пили, зато много спорили и много пели.
А потом вполголоса кто-нибудь начинал:
Вечер по традиции заканчивался новой, революционной «Дубинушкой»:
Владимиру эти вечерние сборища казались несерьезными. Теперь он считал себя хорошим знатоком жизни и находил, что позиция скептика самым наилучшим образом соответствует его нынешнему мироощущению.
В учебе он делал заметные успехи: хорошо сдал экзамены и был переведен на второй курс со стипендией.
Незадолго перед каникулами, летом 1874 года, состоялось знакомство Владимира с человеком, который стал потом одним из ближайших, сердечных друзей всей его жизни.
Василий Григорьев и его товарищ Константин Вернер со второго курса инженерной академии решили оставить армию и перейти в Петровскую академию. К Григорьеву Владимир почувствовал сразу глубокую симпатию. Василий и его товарищ не желают служить военной бюрократии, они ищут чего-то, может быть, того же самого, что и он. Разговоры с самого же начала знакомства стали откровенными. Вдумчивый, серьезный, очень располагающий к себе, Григорьев выслушал нового товарища с глубоким вниманием.
«Старые» студенты с их бесшабашным разгулом кажутся Владимиру более интересными, чем нынешние с их игрой в тайные сходки и собрания, с громкими фразами о помощи народу. Нужно не это. А что именно — он не знает.
Григорьев в ответ как-то хорошо, умно усмехнулся и огорошил, убил Владимира замечанием:
— Помнится, у Писарева в статье «Наша университетская наука» сказано примерно так: «Скептицизм, переходящий за известные пределы, становится подлостью…»
Владимиру эта мысль была знакома, но сейчас, в устах Григорьева, она неожиданно обрела новый, важный, глубинный смысл. И чем больше он задумывался, тем яснее становилось для него, что он непростительно самонадеянно и поспешно облек себя в одежды скептика и зря взялся преподавать уроки скороспелого, беспочвенного разочарования. Они не по нему, и он не для них!..
Дружба с Григорьевым и Вернером постепенно положила предел старому настроению. Они стали частыми посетителями сходок, тайных собраний, которые устраивались то в академии, то студентами университета и технических учебных заведений. Часто приезжали агитаторы из Петербурга. Движение учащейся молодежи обрело, наконец, конкретный лозунг: звали идти «в народ». Все чаще стали исчезать студенты. «Уехал на Волгу…», «На Украину…», «На Дон…» — передавали потом.
И почти тотчас с движением «в народ» начались аресты.
Чувство необыкновенной радости жизни, уверенности, что ему и всему его поколению предстоит сделать что-то выдающееся, необыкновенное, героическое, отчего жизнь вдруг изменится и станет совсем иной, все росло, переполняло Владимира. Он сам стал выступать на сходках, мало-помалу преодолевая свою природную застенчивость.
Говорил горячо, дельно. Имя его становилось популярным у молодежи, зараженной известным «настроением».
Владимира захватила народническая теория Лаврова. В отличие от Бакунина, Ткачева, требовавших немедленных действий во имя великого служения страдальцу народу, Лавров выдвигал задачу серьезной научной подготовки будущих пропагандистов. Это совпадало и с желанием Владимира завершить образование в академии. Вооруженный знаниями, он будет с большей пользой служить делу народа.
Памятной осенью 1875 года, когда шел уже третий год учебы Владимира в академии, на одном из собраний он встретился с Авдотьей Ивановской, слушательницей Лубянских курсов. Их никто не знакомил, они ни разу не заговорили друг с другом, но от мысли, что в уголке сидит и внимательно слушает девушка в темном платье, которое так идет к ее бледному выразительному лицу, и ее задумчивые глаза нет-нет да остановятся на нем, — от этой мысли становилось легко и радостно. В мечтах, в беглых, неоформленных мыслях мелькало, теплилось новое чувство, говорившее о том, что вот оно, пришло то, что он искал. Высокая, стройная, с тяжелой пепельно-русой косой и спокойными, плавными движениями Душа Ивановская, как ее все называли, овладела сознанием и мыслями скромного, застенчивого Владимира.
Как-то раз во время горячего спора к нему обратились за арбитражем. Он рассудил дельно и умно, и в глазах девушки увидел согласие и сочувствие.
Они встречались лишь на собраниях, говорили только о «деле», о «народе».
…Дуню арестовали весною, когда в парке шумели ручьи. Арестовали по делу о пропаганде в Москве и Вологодской губернии. При обыске у нее были найдены запрещенные издания, подложные паспорта, оружие…
Климент Аркадьевич Тимирязев читал у «лесников» ботанику и физиологию растений. Владимир относился к профессору с обожанием. Он рисовал для лекций Тимирязева демонстрационные таблицы, часто посещал профессора в его маленьком деревянном домике и при этом ловил себя на мысли, что испытывает к нему такие же чувства, как некогда к Авдиеву.
Тимирязев был одним из немногих профессоров академии, которых студенты искренне любили. В 1876 году Тимирязеву было тридцать три года, он живо интересовался общественными вопросами, которые так будоражили студентов (говорили, что в свое время он был исключен из университета за участие в сходках). Профессор был предан науке беззаветно, до конца — это тоже сближало его с молодежью.
Студенты верили, что установившийся в последнее время фискальный режим в стенах академии не может не возмущать Тимирязева, и постоянно вызывали его на беседы, не имеющие отношения к ботанике и физиологии растений.
Вокруг Тимирязева собралась большая группа студентов.
Один из них, высокий, угловатый, говорил быстро, горячо, напористо.
— Да, профессор, мы тоже ценим науку, но мы не забываем, что в то время, как интеллигенция красуется на солнце, — студент почему-то указал на таблицу, где изображалось влияние солнца на жизнь растений, — в это время там, где-нибудь в глубине шахт, роются люди… Вот именно, как говорит Некрасов: «…предоставив почтительно нам погружаться в искусства, в науки…»
Владимир видел поверх голов, как у нервного, подвижного Климента Аркадьевича лицо омрачилось, он сделал протестующее движение, но спохватился, вынул часы:
— Господа… Пора начинать лекцию…
Тимирязев читал, как всегда, ярко, зажигательно.
Шаг за шагом раскрывал он фазы процесса, где в сложном взаимодействии существуют животное и растительное царства.
Серые живые глаза Тимирязева сверкнули. «Сейчас он перейдет к предмету спора», — мелькнуло у Владимира. Он беспокойно пошевелился. Тимирязев быстро взглянул на него — под усами, на тонких губах скользнула улыбка.
— …Вот, господа, зернышко хлорофилла, совершающее великую работу. Оно в листе. Лист красуется и трепещет в воздухе, залитый потоками света, в то время когда корни роются глубоко, в темных глубинах земли…
Тимирязев разыскал в аудитории своего оппонента, и улыбка осветила его лицо. Он приглашал выслушать его доводы.
Нет, роль листа не украшение, не простая «эстетика растения». В нем начало всей экономии живой природы. Это он ловит солнечную энергию, он распределяет ее от верхушечной почки до концов корневых мочек. И когда он красуется в лучах солнца, когда он трепещет под дыханием ветра, в это самое время он работает в великой мастерской, где энергия солнечного луча как бы перековывается в первичную энергию жизни.