Неутомимая гуманность, которой исполнены дела и дни Короленко, отличает и все его беллетристические произведения. Но в них она слишком явна и настойчива, в них она заглушает более мужественные тоны и не оставляет места для художественной объективности. Разумеется, нельзя писать о человеке без человечного отношения к нему, и в творчество каждого писателя неизбежным элементом входит естественная любовь к людям – к тем самым людям, которые в той или другой форме составляют предмет и конечную цель его прекрасного изображения. Однако у великих талантов эпоса и драмы она является сокровенным корнем; они стыдливо охраняют ее от чужих взоров и в своем воспроизведении жизни похожи на природу, которая «добру и злу внимает равнодушно, не ведая ни жалости, ни гнева». То, что они создали, бесспорно пробуждает в нас добрые чувства, как отдаленный симпатический отзвук их собственного любовного настроения, которое им незримо сопутствовало в моменты вдохновения и творческой мечты. Но этот внутренний свет любви и добра они зажигают бессознательно, и он горит у них так, что источник его остается невидим, и он вовсе не падает непременно и непосредственно на человеческие образы, как это мы всегда замечаем у Короленко. Последний не только фигуры свои озаряет светом гуманности, но и обнаруживает, откуда идут монотонные лучи этого теплого сияния, т. е. всякий раз откровенно и явственно показывает нам свою приветливую душу. У него все прямолинейно: он говорит о человеке и в известной мере достигает человечных результатов. Между тем в истинно великих произведениях к нашему внутреннему миру прокладывается более сложный путь, в начале которого может стоять что-нибудь, по-видимому, далекое от внимательности к людям и в конце которого, однако, «волшебной силой песнопенья» возникает неосязаемо-глубокий гуманный эффект. Гениальный безумец изнывал под гнетом «человеческого, слишком человеческого» – как раз оно идет на нас от рассказов Короленко, и к этому присоединяется еще человечное, слишком человечное. Странно сказать, но в мире короленковских произведений, где даже лес шумит не своим стихийным шумом, а легендой о человеческой семейной драме, – в этом мире тесно и душно от многократного присутствия человека, и только человека. Здесь нет воздуха, здесь не чуется космоса, и перед нами на пространстве маленького уголка люди заботятся исключительно о собственных специфических делах, не проникаясь и не дорожа сознанием своей загадочной связи с великой вселенной. Как ни широка сама по себе сфера человеческих страстей, страданий и радостей, но в сравнении с тем, что ее окружает, она кажется мелкой, и Короленко, замыкаясь в нее становится повинен в своеобразном эгоизме. Для того чтобы мы, люди, были свободны от этого упрека в себялюбивой ограниченности, необходимо царство наших людских интересов показывать в его существе и вечной основе, необходимо приводить его в соприкосновение с другими областями мировой жизни. Короленко этого не делает. Это не значит, разумеется, чтобы он изображал одних людей, – мы помним его ласковые описания природы (и в природу вносит он ласковость), и где-то говорит он даже о драме, которая «понятна лошадиному сердцу». Речь идет вообще не о каких-нибудь конкретных чертах: мы имеем в виду его общий тон и общую манеру, которая на все, что бы он ни рисовал, кладет отпечаток узкочеловеческого. Из этих рамок он не выходит, и в этих рамках заключается его воспитательная сила и его художественная слабость.
Он воспитывает, потому что он добр, и его произведения могут служить школой жалости и любви. Он сострадательно и участливо относится к людям и даже тех, кто ему несимпатичен, пишет в мягких красках. Он осуждает злое дело, но не злого деятеля. Одной из самых характерных примет его нравственно-литературной физиономии является особая внутренняя вежливость – в самом положительном и серьезном значении этого слова. Короленко никогда не забывает о человеческом достоинстве, о святых правах личности и бережно признает их даже в том, кто отрицает их за другими.