Но чуть только собеседники его умолкали, он принимался рассказывать им. Вообще, его разговор почти никогда не дробился на мелкие вопросы и ответы. Любимая форма речи была у него именно рассказ, просторный, свободный, богатый людьми, приключениями.
Умело изображал он всевозможных людей - не то чтобы перевоплощался в них, этого не было: он никогда не воспроизводил ни их физиономий, ни походок, ни жестов, ибо, не превращаясь в актера, всегда оставался рассказчиком, автором устных новелл. В большинстве случаев эти новеллы были невелики: исчерпывались в десять - пятнадцать минут, но каждая была так чудесно рассказана, что я, бывало, бегу поскорее домой записать их, пока они сохранились у меня в голове со всеми своими горячими красками. Но именно красок я и не мог передать - оставались какие-то бледные схемы, которые были так мало похожи на подлинники, что в конце концов я прекратил свои записи.
И теперь, воспроизводя кое-какие из них, я заранее предупреждаю читателей, что здесь не передано главное - очарование юмора.
Почти всегда он рассказывал что-нибудь из своей жизни, и хотя в его застольных рассказах чаще всего фигурировали обыски, ссылки, аресты, жандармы, железные решетки, сибирские этапы, урядники, кандалы, часовые, основной тональностью всех его воспоминаний был тот особенный, мягкий, непритязательный короленковский юмор, какой слышится во многих его книгах, особенно в "Истории моего современника". В ту пору существовала лишь первая часть этих мемуарных записок. Вторую он еще не успел дописать, а третья и четвертая даже не были начаты. Можно себе представить, с каким интересом мы слушали его рассказы о тех эпизодах, которым еще предстояло войти в будущие главы его ненаписанной книги.
Первый рассказ, который я слышал от него, был о "Капитале" Карла Маркса. Строгий смотритель тюрьмы, в которую был заключен Короленко, ни за что не пропустил бы эту крамольную книгу в тюрьму, но какой-то хитроумный арестант догадался убедить его в том, что "Капитал" есть руководство для тех, кто хотел бы стать капиталистом, разжиться деньгами.
- Полезнейшая книга, - сказал он, - учит, как приобретать капитал.
Это озорное истолкование марксизма вполне удовлетворило тюремщика, и самая революционная книга из всех когда-либо существовавших на свете получила беспрепятственный доступ в камеры царской тюрьмы, куда не допускались даже романы Тургенева.
Подобных эпизодов Короленко сохранил в своей памяти множество и, когда впоследствии они встречались мне на страницах его мемуаров, я не мог отрешиться от мысли, что в устном его изложении они были еще ярче, художественнее...
- В молодые годы, - рассказывал Владимир Галактионович в другой раз, я служил корректором в газете Нотовича "Новости". "Новости" издавались без предварительной цензуры, и вдруг разнесся слух, что газете назначили цензора, который будет заранее просматривать весь материал и вычеркивать, что ему вздумается.
Возмущенный таким беззаконием, я решил встретить незваного гостя в штыки. И вот поздно вечером является к нам приземистый, угрюмого чиновничьего вида мужчина с большим картузом в руках и требует, чтобы ему немедленно выдали один из рассказов Лескова. В "Новостях" как раз в это время печатались серией лесковские "Мелочи архиерейской жизни", и в них было немало такого, на что цензура могла наложить свою лапу.
- Дайте же мне "Мелочи" Лескова! - нетерпеливо повторил свое приказание чиновник.
- Не дам!
- То есть как это не дадите?
- Очень просто. Скажу наборщикам, и вы не получите оттиска.
- Почему? На каком основании?
- Потому что газета у нас бесцензурная, и вмешательство цензуры...
- Да ведь я не цензор. Я - Лесков.
Даже в этой комической схватке юнца Короленко с воображаемым представителем цензурного ведомства сказалась боевая натура будущего автора "Бытового явления".
О Нотовиче, редакторе-издателе "Новостей", Короленко рассказывал:
- Этот Нотович, как, впрочем, и многие другие издатели, не любил платить своим сотрудникам. Один провинциальный литератор (кажется, Слово-Глаголь), долго не получавший от него гонорара, прислал ему сердитое письмо: "Вы эксплуататор, паук, из-за вашего кровопийства я живу в нищете, у меня нет ни хлеба, ни дров..." и т.д.
Издателю так понравилось это письмо, что, ловко изъяв из письма все личные обращения к нему, он тотчас же тиснул его у себя в "Новостях" под сентиментальным заглавием: "Тяжкое положение провинциальных работников печати".
Но гонорара так и не выслал*.
______________
* Этот эпизод впоследствии был обнародован самим Короленко в "Истории моего современника". Но я считаю нелишним сохранить его здесь в том виде, как он был рассказан мне Владимиром Галактионовичем 24 июня 1910 года.
...Однажды зашел разговор о свирепствовавших тогда смертных казнях, и кто-то заметил, что для приговоренных к повешению самое страшное - точное знание даты, когда им предстоит умереть.
- Верно, - подтвердил Короленко и рассказал по этому поводу такую легенду.
Странствуя по белорусской земле, зашел как-то Иисус Христос к мужику ночевать. Он очень устал, хотел есть. Но у мужика не оказалось ни хлеба, ни щей. В избе даже присесть было негде: страшная грязь, паутина, печь развалилась и вместо крыши - сплошная дыра.
Христос рассердился:
- Почему ты не позаботился ни о дровах, ни о пище?
- Ну вот еще! - ответил мужик. - Стану я заботиться о таких пустяках, если мне доподлинно известно, что я сегодня вечером помру.
В те времена каждый человек в точности знал день и час своей смерти.
Тут понял Иисус Христос, что такое знание вредит человеку, и тотчас же отменил этот вредный порядок вещей. С той поры люди стали охотнее жить и работать.
Выше я упомянул, что 7 июля того же года Короленко посетил "Пенаты" Репина. Народу было мало: художник Гржебин, какая-то молчаливая дама, кто-то из дачных соседей - и только. После обеда гости поднялись в мастерскую, и Репин, которому я незадолго до того прочитал несколько вещей Короленко, в том числе знаменитый рассказ "Река играет", стал расспрашивать Владимира Галактионовича об этом рассказе.
- Все списано мною с натуры, - отвечал Короленко. - Перевозчика так и звали: Тюлин. Когда рассказ появился в печати, кто-то прочитал его Тюлину. Тюлин прослушал рассказ с удовольствием, причем не без злорадства припомнил, что дал мне самый поганый челнок. И внес от себя лишь небольшой корректив: "Это он врет: били меня в другой раз, не в этот".
- Тюлин жив до сих пор, - продолжал Владимир Галактионович, - а вот "бедный Макар" уже умер. На самом деле его звали Захаром, но он так и рекомендовался: "Я - "Сон Макара", за что ему порой давали пятиалтынный...
О писателях Короленко говорил много и часто. Нередко упоминал он и о художниках. В моем дневнике под 24 июня 1910 года записано, что после того, как он побывал у меня и я провожал его к дому, он всю дорогу рассказывал о Луговом, о Бальмонте, о Мачтете, о Гольцеве, а также о передвижниках и о Врубеле. Но, к великому моему огорчению, я понадеялся на свою память и не расшифровал этой записи, а теперь не могу вспомнить ни единого слова.
III
Все это время я не переставал удивляться, что он оказался таким уравновешенным, спокойным и благостным. Я так привык с самого раннего детства видеть в нем бойца, партизана, грудью защищающего угнетенных и слабых, что меня на первых порах поразил его мирный, идиллический быт с долгими беседами за чайным столом, со взрывами веселого смеха при каждой шутке остроумного Анненского.