— В Италии оракулы предсказывают лучше. А вы, светлейшая госпожа, уверены, что они нас выпустят? — обеспокоенно спросил Паппакода.
— Уверена.
— Но как это сделать? Как? — волновался Паппакода.
— Санта Мадонна! Ты ничего не понимаешь! Сделаю это я. Я сама, как всегда. Я передумала и приняла решение: подпишу все бумаги, на которых настаивают сенаторы. Но потом, когда вернусь… они дорого заплатят за мою подпись.
— Как? Все думают, что мы уезжаем навсегда… — не сдержался Паппакода.
— Ну и что же? — взорвалась она. — Пусть думают! Я хочу поскорее уехать в Бари. Померяться силами с Карлом, сделать мое герцогство богатым, могущественным. И вот, когда я завоюю расположение испанского короля и, возможно, верну все земли рода Сфорца, тогда… Кто знает?
Быть может, вернусь обратно? Могущественная, богатая…
— Только возьмем с собой самых преданных слуг, — с беспокойством заговорил Паппакода. — Марина не доверяла Мышковской, хотя…
— Ей и Анна была не по душе, — оборвала Бона. — Очень уж Марина завистлива. Ну ладно, бог с ней. Отбери самых преданных слуг.
— Государыня, боюсь, мы не провезем столько сундуков. За Веной, в горах, дороги узкие. Возы, запряженные шестеркой, там не пройдут.
— Должны пройти! Вышлешь вперед наших людей, пусть расширят и пробьют дорогу. Обоз поведет остроленкский староста Вильга. Я поеду последней.
— Когда?
— Скоро. В первых числах февраля.
У выхода из подземелья в дверях их подстерегала Марина.
— Не хочет? Не подпишет? — пропустив Бону, шепотом спросила она Паппакоду.
— Уступит и подпишет, а потом посмеется над ними. Но там, в Бари, у нас времени хватит… Будущее дракона в моих руках.
— Кто вам может помешать… — шепнула Марина, озираясь по сторонам.
— В Бари не будет никого из ее придворных и слуг, кроме наших. Теперь я ее не боюсь.
— Значит, упаковывать все?
— Оставим им голые стены да еще колыбель.
Марина удивленно посмотрела на него.
— Колыбель? — спросила она. — Зачем? Хотела бы я знать, зачем?
Епископ Зебжидовский за обедом наслаждался итальянским вином, обладавшим изысканным букетом. Он был доволен столь легко достигнутой победой, то и дело поглаживал рукой атласную папку, где лежали подписанные бумаги. И, невольно восхищаясь этой гневной, грозной женщиной, сказал:
— Я осмелился напомнить, что еще ни одна польская королева не покидала страну, где покоится прах ее супруга. Сейчас мне хочется несколько уточнить мое высказывание: ни одна из заурядных польских королев, но не вы, светлейшая госпожа, которую надлежит именовать государыней властной и мудрой.
Бона понимала, что он рассыпается в любезностях только потому, что она подписала бумаги, и радуется, полагая, что выполнил свою миссию. В душе же посмеивалась над ним, считая его победу пирровой. Да, да!..
— Чему вы улыбаетесь, ваше королевское величество? — полюбопытствовал епископ.
— Тому, что только сейчас, после долгих лет правления на Вавеле, в Литве и в Варшаве, Бона Сфорца Арагонская была удостоена такой чести — вашего признания.
Она звонко рассмеялась, поднимая бокал с вином, а епископ Зебжидовский не мог не признать в душе, что он изумлен сейчас ее самообладанием, этим громким беззаботным смехом…
Зима в тот год выдалась суровая, февральские морозы сковали Вислу, но Бона ни за что не желала откладывать свой отъезд. Быть может, потому, что ее никто не задерживал после того, как она отказалась от прав на владение королевскими землями и прочими пожалованиями. Значит, теперь она неопасна? И никому не нужна? А дочерям? Одна только Анна заходила в ее покои, словно бы хотела сохранить образ матери перед долгим расставанием. Действительно долгим? Анна как-то спросила об этом.
— Не знаю, — отвечала ей Бона. — Посмотрим, помогут ли мне лечебные воды и смогу ли я уладить в Бари дела. Просто так сидеть там в уединении мне не хотелось бы, здесь, в Яздове, да и в самой Варшаве меня ждут дела… Я непременно вернусь, даже если сенаторы в Кракове думают иначе.
Последний вечер она провела с дочерьми и всем своим двором, который оставляла в Яздовском замке. Велела зажечь все канделябры, возле себя посадила Изабеллу, старалась успокоить ее, обещая, что, если ей даже не удастся вернуться в Семиградье, она всегда найдет приют в Варшаве. Бона старалась быть оживленной, без умолку говорила, улыбаясь, но разговор не клеился, затухал, все чувствовали себя неестественно и неловко. Никто из придворных не сказал ей теплых слов на дорогу, никто не плакал, никто не припал к ее коленям. И только младшая дочь Анна, когда Бона вручила ей ларец с драгоценностями, подняла на нее глаза, полные слез, и с трудом вымолвила: