Он принялся декламировать во весь голос, как это делают герольды на рынке. Строки, завершавшие стихотворение, прочитал с особым пафосом:
Анна первой нарушила молчание.
— Покончить с Альбрехтом? Но как это сделать? — спросила она.
— Вот те и на! — насмехался Станьчик. — Этого никто не знает. Но почему бы не попрекнуть? Не пожаловаться — хоть выбора и нет? Вот хотя бы и этот стяг, который герцог Гогенцоллерн получит в день присяги. Вышиваете королевскую корону на шее у орла и букву. И это все? А где же превосходство королевства над герцогством Прусским? Где изменения в оперенье птицы? Перья у него остались черными, он чернехонек, как и был! Право же, и младенцу ясно: в нашем королевстве нужно быть не человеком, а птицей, птицей, птицей!
Он оттолкнул стяг, упавший на колени застывшим в неподвижности женщинам, и выбежал, размахивая руками, словно бы это были распростертые для полета крылья. Молча обменявшись взглядами, они снова принялись за вышивание, и только Марина нагнулась, подняла с пола свиток и поспешно вышла.
— Понесла королеве, — сказала Беатриче.
— Но она не отпустит нас, — вздохнула Анна. — Мы должны вышить этого черного орла, хоть и неведомо нам, какой из поэтов больше угодил королеве: Кшицкий или Гозий?
Как бы ни старались поэты, как бы ни сердилась королева, в солнечный апрельский день 1525 года на возвышение перед троном, на котором восседал король Сигизмунд, поднялся герцог Альбрехт Прусский из рода маркграфов Бранденбургских. Он, еще недавно носивший белый плащ с черным крестом, великий магистр Ордена, на этот раз был в богатых рыцарских доспехах, поверх которых набросил на плечи горностаевую накидку. Он, еще год назад сражавшийся за берег Балтики, преклонил колени перед своим победителем, признав себя вассалом, и, положив правую руку на страницы Евангелия, взял в левую руку стяг из белого шелка, протянутый ему королем. Черный орел — прусский герб — не изменил своего цвета, как того желала королева. Остался черным. Но, отдавая почести королю на краковском Рынке в присутствии толпы зевак и в окружении обступивших его кольцом двух тысяч закованных в железные доспехи прусских рыцарей, Альбрехт признал свою зависимость от Речи Посполитой и поклялся, что „будет верным, покорным и послушным польскому королю, его потомкам и польской короне“. Он, совсем еще недавно монах, ходивший в бой против короля и нередко возвращавшийся с победою, в этот день получил из рук Сигизмунда рьщарский пояс и ударом королевского меча был посвящен в рыцари.
Королева на Рынке не была и наблюдала за торжеством из окон каменного дома Спытека. Зрелище не доставляло ей радости, но, когда люди, собравшиеся на площади и на крышах домов, видя, как Альбрехт поднимается с колен с флагом вассала в руках, разразились громкими восторженными возгласами, когда загудел отлитый из трофейных пушек колокол и зазвучали фанфары, почувствовала себя свидетельницей вступившего в их края мира. Надолго ли? Этого она не знала.
Боялась, что Альбрехт будет с годами все сильнее, в то время как Сигизмунд… В последнее время он отяжелел, охотно прислушивался к словам наперсников Карла и Гогенцоллернов, а когда она начинала спорить, предпочитал отмалчиваться. Но на Рынке все мощнее звучал радостный голос толпы, и на мгновенье и ее душу наполнила радость, что она, Бона Сфорца, — королева Польши, жена доблестного победителя Ягеллона.
В тот же вечер в замке был дан роскошный пир, после которого молодежь затеяла танцы, а король с королевой и сидевший рядом с ними Альбрехт развлекались, глядя на это зрелище.
Марина неожиданно подошла к королеве и прошептала:
— Ваша придворная Лещинская не хочет танцевать тарантеллу…
— Не хочет? Регспё? — спросила Бона с деланным спокойствием, не повернув головы.
— Отец и жених подстрекают ее, говорят, мол, польской дворянке танцевать эти танцы не пристало.
— Скажите на милость! — рассердилась Бона. — Я в Неаполе могла танцевать перед всем двором, а какая-то там Лещинская не желает…
— Больной сказалась. Легла в постель…
— Больной? Вот как?! Продержать неделю на каше и поить горькой микстурой. Вместо нее пусть спляшут Диана с Фаустиной, — приказала Бона.
— Тарантеллу?
— Да. Неаполитанскую. Вели подать им тамбурины. Большой зал в замке горел огнями, сверкал от блеска драгоценностей, которые надели на себя в этот день вельможи и их жены, яркие наряды танцующих радовали глаз. Альбрехт, обратившись к Боне, стал хвалить столь отменно танцевавшую молодежь и отличную капеллу — итальянских певцов и музыкантов.