– Руки-крюки, – вздыхала бабушка.
– Крюки, – весело соглашалась внучка.
Кто знает, возможно, если бы кисти умели все делать правильно, в них не было бы той неимоверной легкости и гибкости, которая позволяла руководителю их балетного кружка в свердловском Дворце пионеров выделять девочку среди остальных учениц и хвалить больше других.
В общем, никаких комплексов от неумения рисовать Дина не испытывала. Тем более что сейчас и не нужны были руки. Все неистовые пейзажи, все фантастические сюжеты возникали и оставались написанными в ее воображении. Наверное, если бы она была способна перенести все это великолепие из головы на бумагу, то могла бы не беспокоиться о своем будущем вне сцены, но бабушкино выражение «руки-крюки» было слишком памятным и несокрушимо верным.
Сегодня Дина собиралась продолжить уже начатую картину. Пока сложился только верх: ясное синее небо, синее настолько, что даже желтый диск палящего солнца казался белым, почти прозрачным. Что-то должно было быть в этом небе. Но что? Самолет казался и признаком обыденности, и в то же время вестником опасности. Птицы – чистейшей прозой, воздушные шары – прекрасной идеей, но слишком детской. Она даже подумала об Олимпийском Мишке, полет которого, как и все лето восьмидесятого – ее первое лето в Москве без жутких тягот общежития – помнила очень хорошо. Подумала и решила, что Мишку обязательно нарисует, но не в небе – там его видели все, а где-то там, в неведомом краю, куда он все-таки прилетел. Для неба надо было найти кого-то другого. Дедал и Икар – пустое, очевидное, всем известное; загадочное НЛО – научное и слишком серьезное; бесконечные линии проводов, макушки столбов или фонарей – приземленное, техническое и не творческое. И вот едва она отмела макушки фонарей, как тут же в голову молнией ударила мысль: «Жираф!» А после удара она сразу услышала:
– Готово, Дина Сергеевна.
И тогда, в тот день, она встала, и пошла на сцену, и забыла про жирафа. До следующего грима. А теперь вот сразу вспомнила о нем, точнее, не обо всем животном, а о его милой морде, увенчанной двумя славными рожками. Ну, конечно, голова жирафа в небе, хотя он сам, безусловно, на земле. Динин жираф смеялся, свесив синий, как у чау-чау, язык набок и шевелил короткими светлыми рожками с коричневыми помпонами. Вот если бы она рисовала на бумаге, он ни за что бы не шевелил, а так – пожалуйста, сколько угодно. И вправо, и влево, и вверх, и вниз, и вместе, и врозь, и вдоль, и поперек. А еще у жирафа в ушах были наушники, потому что он слушал плеер, который, конечно, виден не был, так как располагался ближе к земле, но Дина-то знала, что в ушах жирафа Рики Мартин весело распевал «Living la vida loca» [8], и именно поэтому копыта животного, которые тоже, естественно, не поместились на картине, скручивались в узелки и раскручивались обратно в соответствии с бешеным ритмом известной песни. Жираф как раз снова распутал пятнистые ноги и готовился совершить свой коронный, высоченный прыжок: так, чтобы копыта раскинулись в разные стороны и показались на картине. Вот как высоко собирался прыгнуть жираф. И обязательно прыгнул бы, если бы у Лили не подскочило давление, а найденная Марком Оленька оказалась бы не только скромной и застенчивой, но и неболтливой.
– Это правда, что вы из Екатеринбурга? – И жираф так и остался стоять на земле.
«Зачем спрашивать то, о чем давно написали все газеты?» Однако она ответила, в конце концов, девочка с кисточками могла газет и не читать:
– Правда. Только тогда он назывался Свердловск.
– Хороший город?
Дина лишь плечами пожала. Что она могла помнить из первых восьми лет своей жизни? Дежурный памятник Ильичу на центральной площади да здание вокзала, которое многие считали шедевром архитектуры, а она ненавидела, потому что именно отсюда поезд увез маму обследоваться в Новосибирск и уже не привез обратно. То есть привез, но уже не маму, а какую-то чужую куклу в деревянном ящике, к которой все подходили и целовали в лоб, а Дина боялась, и упиралась, и плакала, и удивлялась, почему всегда раздающий за капризы подзатыльники отец не обращает сейчас на нее никакого внимания, а все сидит у ящика, держит (как только не боится!) куклу за руку и раскачивается, будто болванчик, из стороны в сторону.
– Я плохо помню, – наконец, ответила Дина.
– А вы давно уехали, да? А почему?
Она могла бы сказать, что педагоги разглядели в ней талант и все уши прожужжали бабушке о том, что надо показывать внучку светилам, что необходимо по-чеховски «В Москву! В Москву!». Объяснений она нашла бы целую кучу, но единственным все равно оставалось лишь это:
– Из-за куклы в ящике.
Оленька уронила кисть.
– Ой! Извините! – Засуетилась, заметалась.
Дина открыла глаза, взглянула на девушку, отметила, что та покраснела. «Интересно, из-за чего? Из-за нечаянной оплошности или из-за собственных мыслей? Ведь наверняка подумала о том, что эти артисты не от мира сего: витают в облаках и говорят загадками». Дина скосила глаза в зеркало. «А тон ровный, хороший. За такое мастерство и чрезмерное любопытство простить можно».
– Тон славный получается. Я такой и хотела.
– Спасибо. – Щеки Оленьки снова стали пунцовыми, а Дина, решив, что исчерпан и инцидент, и разговор, снова прикрыла глаза и вернулась к своей картине. Жираф даже успел оторваться на несколько сантиметров от земли, но снова рухнул, подбитый очередным вопросом:
– А где вы начали танцевать? Там, в Свердловске?
– Да. Во Дворце пионеров.
– А учителя первого помните? Ну, балетмейстера.
– Я не хочу! Не хочу я, Антонина Андреевна, никуда уезжать. – Восьмилетняя Дина размазывала по щекам катящиеся градом слезы. Она стояла перед руководителем студии и громко, отчаянно всхлипывала. – Ну, пожалуйста, пожалуйста, я вас умоляю, поговорите с бабушкой, скажите, чтобы она меня оставила.
– Как же я могу это сделать, Диночка, если я сама посоветовала ей показать тебя в Москве?
– Вы? – Неожиданность была столь велика, что, пока ребенок сумел осмыслить сказанное, слезы успели высохнуть.
– Я, дорогая.
– Зачем? Зачем вы этого хотите? Я вам больше не нужна? Я плохо танцую?
– Напротив, глупышка! Разве нужны в Москве те, кто плохо танцует? Ты, наоборот, делаешь это слишком хорошо, чтобы оставаться здесь.
– Но я хочу, хочу остаться. Зачем мне уезжать?
– Там другие возможности, другие условия, другие учителя.
– Мне не нужен никто, кроме вас!
– Ты просто ребенок и не понимаешь, что талант надо уметь не только разглядеть, но и взрастить. Зрение у меня отличное, а вот садовник я неважный.
Дина не понимала, какое отношение имеет зрение и садовник к тому, что она, обычная второклассница, увлекающаяся балетом, должна оставить семью, друзей, родной город и ехать куда-то для того, чтобы обычное увлечение превратилось в смысл жизни.
– Антонина Андреевна, я не хочу к другим педагогам. Мне нужны только вы.
– Пройдет время, солнышко, и ты даже мое имя и отчество будешь вспоминать с трудом. Если, конечно, вообще будешь.
Дина и не вспоминала. Незачем было. Да и в Свердловск-то приезжала на каникулы всего два раза. Потом бабушка умерла, папа перебрался с новой семьей на Украину, и Дина, конечно же, рвалась купаться в теплом Днепре, а о Свердловске и об оставшихся там людях и думать забыла. А сейчас вдруг моментально вспомнила. Будто память услужливо выдвинула нужный ящик и позволила прочитать, и заставила произнести:
– Антонина Андреевна Глинская.
– У вас хорошая память.
«Слава Богу, таблеток пока пить не приходится».
– Взгляните, румяна так оставить или чуть насыщеннее положить?