Выбрать главу

– В Лондон, – с отсутствующим видом ответил Данте и взял из ее рук кактус. – Кое-кто из возвращавшихся конкистадоров пытался привезти эти странные колючие растения в Испанию, но ни одно из них не выдержало путешествия. Я видел, что от них оставалось, практически ничего, если не считать каких-то темных комков, утыканных колючками. Думаю, что ни один из них даже отдаленно не напоминал этот кактус.

– Пошли вместе с ним письмо с сообщением о том, что ты вернешься, как только завершишь свою работу телохранителя.

– Письмо! Превосходная идея, Глориана. Ди предупреждал меня, что бег времени здесь может отличаться от тамошнего, и она могла бы очень удивиться…

Для Глорианы было очевидно, что все его мысли были сосредоточены на Елизавете, а вовсе не на ней, не на путешествии во времени и не на этих нескольких минутах, которые он провел в обществе Глорианы Карлайл. Ей вдруг захотелось оказаться в темном сумраке своего фургона, где глухо храпит Мод, спрятаться от раздражавших ее противоречивых чувств.

Ее мать находила забвение в бутылке.

Глори вспоминала тяжелый дух виски, висевший в их фургоне после получения очередного письма от ее отца. Эти мужчины с их проклятыми письмами… Она понимала, однако, что, стараясь умертвить свои чувства, никогда не разрушит себя так, как это сделала ее мать. Она думала о том, что будет пить Елизавета, прочитав письмо Данте.

Может быть, шампанское, чтобы отпраздновать его неизменную преданность. Глори, разумеется, надеялась, что Данте не станет писать ей с помощью этого зеркала после того, как она отправит его восвояси. Иметь корреспондента из шестнадцатого века – только этого ей и не хватало!

Стремительно проносившиеся в голове Глорианы мысли угрожали раздавить ее осознанием того, насколько реальна и непоправима предстоящая разлука с Данте. Она отступила, потом сделала еще один шаг, и другой, и третий и вдруг устыдилась, поймав себя на желании, чтобы ее удержали.

– Сомневаюсь, чтобы у тебя были письменные принадлежности, – бросила она через плечо.

– У меня их нет.

– Я оставлю для тебя на ступеньках фургона свою шкатулку с бумагой, пером и чернилами.

Никогда Данте не было так трудно сочинять письмо, и не только потому, что он был плохо знаком с письменными принадлежностями Глорианы, например, с удивительной гладкой бумагой. Его трудности начались с приветствия.

Обращение «Дорогая Елизавета» покоробило его, потому что в нем не было ничего для него дорогого, и лицо, возникшее перед ним при мысли о слове «дорогая», вовсе не было лицом Елизаветы Тюдор.

«Моя суженая» также не годилось, потому что служило напоминанием ему только об одном дне в Холбруке, когда Глориана назвала его любимым, чтобы показать всем их отношения. Презрев свою ненависть к толпе, решив устроить представление без циркового шатра, обняла его и заставила толпу сменить угрожающее настроение на снисходительные улыбки.

Даже неопределенное «миледи» вызывало в нем протест, потому что любой мужчина, называющий так женщину, призванную царить в его сердце, не будет иметь у нее успеха.

Возможно, думал Данте, следует начать словом «миледи», которым, по-видимому, очень любил пользоваться доктор Ди.

«Ее милости миледи Елизавете», – начал Данте. Отлично. Достаточно официально, сдержанно, гладко, но не без острых краев – идеальное обращение к девушке, у которой, как предполагал Данте, напрочь отсутствовала нежная сладость души.

Вся ночь ушла у Данте на составление нескольких тщательно взвешенных фраз. Поскольку время могло проходить по-разному в эпоху Елизаветы и в дни Глорианы, он решил не указывать точную дату своего возвращения. Ему не хотелось также навлекать на себя гнев Ди тем, что он раскрыл в полной мере предательство колдуна, – он мог бы наладить деловые отношения с проклятым заклинателем, если бы пророчества Ди о доверии к нему Елизаветы оказались верными. Не хотел он выражать и чрезмерного сожаления по поводу разлуки с Елизаветой, потому что и вправду не испытывал никакого сожаления, так же как не желал и особо подчеркивать радость в связи со своим предстоящим возвращением, потому что… потому что…

Потому что ему вовсе не хотелось возвращаться.

– Я не хочу возвращаться, – вслух высказал он ошеломившую его истину.

Но это разрушало всю его дальнейшую жизнь. Возвращение означало предъявление прав на королеву и королевство, а значит, на уважение и могущество, подобающие тому, в чьих жилах текла кровь королей. Эту слабовольную нерешительность, это страстное желание остаться рядом с Глорианой было легко связать с жаждой, вызываемой в его чреслах мыслями о ней.

Он старался отодвинуть в сторону совершенную уверенность в том, что с Глорианой, с его милой Глорианой связано для него нечто гораздо большее, чем постель.

Данте склонился над письмом:

«Меня унесли далеко потусторонние силы. Я не знаю, когда смогу возвратиться. Я намерен попытаться это сделать, но не уверен в успехе».

Он представил себе стоящую перед ним Глориану, с улыбкой направляющую луч солнца на его голову. Представил себя поднимающим руку, чтобы закрыться от этого луча, отвести его в сторону, видел, как его губы выражали протест, чувствовал сотрясение воздуха, вызванное его криком «Нет!».

Он так живо нарисовал себе эту картину, что на лбу его выступил пот. Рука его тряслась, и на бумагу падали кляксы. Ему придется переписывать письмо заново, но он боялся, что никогда больше не сможет продвинуться дальше первых приветственных слов.

«Мне говорили, Елизавета, что вы будете очень счастливы. Я молюсь о том, чтобы вы осуществили все свои замыслы.

Данте Альберто Тревани».

Вся ночь ушла у него на это письмо, но он не высказал в нем и сотой доли того, что хотел: ни смелого заявления о вступлении в свои права, ни твердого обещания очень скоро оказаться рядом с Елизаветой, ни требования о признании его консортом, ни намерения заняться управлением ее страной. Письмо смахивало на прощальное, на смиренный отказ от собственных клятв и надежд, которые должны были подтвердить преданность.

Это всего лишь с непривычки писать послания, говорил он себе. Следующее письмо он мог бы составить лучше, но нет, больше писем не понадобится. Он довольно скоро возвратится и лично предъявит свои требования.

На рассвете к нему пришла Глориана, прижимавшая к груди зеркало. Едва забрезживший свет подчеркивал темные круги под ее глазами и бледность кожи – признаки бессонной ночи, наложившей отпечаток, разумеется, и на его лицо.

Никто из них не мог решиться заговорить первым, словно во всем мире не осталось слов, которыми они могли бы обменяться.

Глориана повела его к небольшой рощице, видневшейся за их стоянкой. Он понял, что лиственная завеса будет служить защитой зеркала от жестоко палящего солнца.

Данте вытащил из-за пазухи довольно неуклюжий пакет, сооруженный из кактуса и написанного им письма, и положил его на край камня так, чтобы не нарушилось его равновесие. Между стволами деревьев через листву уже пробивался солнечный свет, и Глориана, прижав край зеркала к своему бедру, стала изменять угол его наклона, чтобы поймать луч, а когда поймала, то повела солнечный зайчик по земле к камню и наконец остановила его на бумажном пакете.

– Он сейчас загорится, – проговорила она.

– Не шевелись, Глориана.

Она продолжала удерживать зеркало. Края бумаги стали оранжевыми.

– Он может вспыхнуть в любую секунду, – повторила она.

– Не шевелись!

– Я не хочу так долго держать зеркало на солнце. Угол бумажной обертки развернулся от жара, и на его вершине заплясал крохотный язычок пламени. Пакет неожиданно дрогнул и перекатился на другой бок, заглушая пламя.