Выбрать главу

«Ночуем во льдах. Я требую свежие простыни. Капитан Захаров явно не наш, хоть и расшаркивается: „Завтра Стокгольм, там будут и простыни. А сейчас обойдетесь“. Пришлось перейти на другой язык: „Я народный комиссар Коллонтай. Именем революции требую выполнить мои распоряжения!“ Простыни принесли…»

Какой дивный эвфемизм: «Я перехожу на другой язык». Не на этот ли: «Тише, ораторы, ваше слово, товарищ „маузер“»? Или все же «парабеллум»?

А вот кстати о таком пережитке прошлого, как чистые простыни и воплощенный в них комфорт… Эти самые пережитки оживали, хоть тресни, в душе народного комиссара все чаще!

Она, как девочка, радовалась удобному вагону и обильной еде, когда выезжала на какой‑нибудь фронт в командирском вагоне декламировать свои агитки. Она не устояла от искушения, узнав о реквизировании вещей знаменитой балерины Кшесинской, бывшей любовницы последнего русского государя, выбрать из груды дорогого барахла горностаевое манто и порою надевать его вместо пропотевшей и надоевшей кожанки.

Кстати, Матильда Кшесинская в воспоминаниях так отозвалась о своей единственной встрече с Александрой: «Я однажды рискнула поехать в Таврический дворец хлопотать об освобождении моего дома от захватчиков… Помню здесь и Коллонтай сидящей на высоком табурете с папироской в зубах и чашкой в руке, закинув высоко ногу на ногу…» Но это так, к слову…

Неожиданно выпавший летом 18‑го года трехнедельный отпуск Александра решила провести не где‑нибудь, а в Царском Селе. И не в домике, скажем, привратника — для себя товарищ Коллонтай выбрала… покои Екатерины Великой. И потом она запишет:

«Я и не знала, что Царское Село так полно красоты и поэзии. Дворец Екатерины, ее личные комнаты и покои императора Александра I — это же чудо красоты и изящества! А парк! Царское вполне может соперничать с Версалем и затмевает Потсдам. Мне все мерещится молодой Пушкин в тенистых аллеях парка…»

Какое счастье, что дворец был сразу отнесен к числу охраняемых государством строений (дача для привилегированных комиссаров!) и его не постигла, скажем, судьба того же особняка Матильды Кшесинской, которая позднее вспоминала: «Когда я вошла в свой дом, то меня сразу обуял ужас, во что его успели превратить… Чудный ковер, специально мною заказанный в Париже, был весь залит чернилами, вся мебель была вынесена в нижний этаж, из чудного шкапа была вырвана с петлями дверь, все полки вынуты, и там стояли ружья, я поспешила выйти, слишком тяжело было смотреть на это варварство. В моей уборной ванна‑бассейн была наполнена окурками… Внизу, в зале, была картина не менее отвратительная…» В общем‑то, это еще ничего, мемуары русских изгнанников переполнены куда более «живенькими» описаниями разрушений мира насилья до основанья…

Ну а что же затем? Как в планетарном, так в личном масштабе?

В планетарном был красный террор, о котором Горький выразился следующим образом: «Дни безумия, ужаса, победы глупости и вульгарности», и даже закаленная в кровопролитиях Александра Коллонтай записала в дневнике не без уныния: «Стреляют всех походя, и правых, и виноватых. Конца жертвам революции пока не видно».

В личном — те же грабли… Орел осмелился считать голубя «карманной женой, — возмущалась Александра, — забыть, что у меня есть свое громкое имя, что я — Коллонтай!».

Слух об их ссоре прошел по всей Руси великой (ну да, титаны скандалят), а поскольку одновременно у Дыбенко случился конфликт не на жизнь, а на смерть с Николаем Крыленко, членом Чрезвычайной следственной коллегии при ЦИК, то язвительнейшая Зинаида Гиппиус облекла происходящее в такие строки: «Дыбенко пошел на Крыленку, Крыленко на Дыбенку, друг друга арестовывают, и Коллонтайка, отставная Дыбенкина жена, здесь путается…»