Распахнулась атласная шубка!
Не сердись на меня, Голубка,
Что коснусь я этого кубка:
Не тебя, а себя казню…
Ты в Россию пришла ниоткуда,
О мое белокурое чудо,
Коломбина десятых годов!
Что глядишь ты так смутно и зорко,
Петербургская кукла, актерка,
Ты — один из моих двойников.
К прочим титулам надо и этот
Приписать. О подруга поэтов,
Я наследница славы твоей,
Здесь под музыку дивного мэтра —
Ленинградского дикого ветра
И в тени заповедного кедра
Вижу танец придворных костей…
Оплывают венчальные свечи,
Под фатой «поцелуйные плечи»,
Храм гремит: «Голубица, гряди!»
Горы пармских фиалок в апреле —
И свиданье в Мальтийской капелле
Как проклятье в твоей груди.
Золотого ль века виденье
Или черное преступленье
В грозном хаосе давних дней?
Мне ответь хоть теперь: неужели
Ты когда‑то жила в самом деле
И топтала торцы площадей
Ослепительной ножкой своей?..
Дом пестрей комедьянтской фуры,
Облупившиеся амуры
Охраняют Венерин алтарь.
Певчих птиц не сажала в клетку,
Спальню ты убрала, как беседку,
Деревенскую девку‑соседку
Не узнает веселый скобарь.
В стенах лесенки скрыты витые,
А на стенах лазурных святые —
Полукрадено это добро…
Вся в цветах, как «Весна» Боттичелли,
Ты друзей принимала в постели,
И томился драгунский Пьеро, —
Всех влюбленных в тебя суеверней,
Тот, с улыбкою жертвы вечерней,
Ты ему как стали — магнит,
Побледнев, он глядит сквозь слезы,
Как тебе протянули розы
И как враг его знаменит…
Словом, две красавицы стали любовницами, и Ольга поселилась у Анны дома. Тем временем из Риги вернулся окончательно рассорившийся со Всеволодом Князевым Кузмин. Между прочим, 28 сентября 1922 года, вспомнив вдруг о давно забытом друге, он запишет в своем дневнике: «Не поссорься Всеволод со мною — не застрелился бы». Что ж, все возможно…
Князев остался в Риге ждать приездов Ольги. Она не баловала влюбленного гусара визитами, однако и не пренебрегала им. Потом ей поездки надоели. Она стала писать — то редко, то часто… Но письма тоже надоели, и она решила не только больше не писать, но и вообще вырвать эту страничку из своей жизни.
«Вернулся из церкви… Три письма на столе лежат. Ах, одно от нее, от нее, от моей чудесной!.. Целую его, целую… Все равно — рай в нем или ад!.. Ад?.. Но разве может быть ад из рук ее — небесной… Я открыл. Читаю… Сердце, биться перестань! Разве ты не знаешь, что она меня разлюбила!.. О, не все ли равно!.. Злая, милая, режь, рань мое сердце, — Оно как было, все влюблено!»
Пока здесь еще звучит оптимистично‑кокетливая нотка надежды, неверия в свое несчастье, но уже к декабрю Князев напишет странное, прощальное стихотворение, несколько угловатое и наивное, но полное отстраненной боли и готовности к последнему шагу:
И нет напевов, нет созвучий,
Созвучных горести моей…
С каких еще лететь мне кручей,
Среди каких тонуть морей!
Сияло солнце, солнце рая,
Два неба милых ее глаз…
И вот она — немая, злая,
И вот она в последний раз!
Любовь прошла — и стали ясны
И близки смертные черты…
Но вечно в верном сердце страстны
Все о тебе одной мечты!
Еще раз он вспомнит Ольгу в самозабвенном стихотворении, которое называется «1 января 1913 г.»:
За раскрытую розу — мой первый бокал!
Тайным знаком отмечена роза!
Рай блаженный тому, кто ее целовал —
Знаком нежным отмечена роза…
Ах, никто не узнает, какое вино
Льется с розы на алые губы,
Лишь влюбленный пион опускался на дно,
Только он, непокорный и грубый!
За таинственный знак и улыбчатый рот,
Поцелуйные руки и плечи —
Выпьем первый, любовный бокал в Новый год,
За пионы, за розы… за встречи!..