Карл проводил мать глазами, но не позвал ее назад; затем он начал ласкать собак, насвистывая охотничью песню.
Вдруг он прервал свое занятие и сказал:
— У моей матери настоящий королевский ум: у нее нет ни колебаний, ни сомнений. Не угодно ли — взять да убить несколько дюжин гугенотов за то, что они явились просить о правосудии! В конце концов разве это не их право?
— Несколько дюжин, — тихо повторил герцог Гиз.
— A-а, вы здесь, герцог! — сказал король, сделав вид, что только сейчас его увидел. — Да, несколько дюжин; не велика убыль! Вот если бы кто-нибудь пришел ко мне и сказал: «Ваше величество, вы разом будете избавлены от всех врагов, и завтра не останется ни одного, который мог бы упрекнуть вас за смерть всех остальных», — ну, тогда другое дело!
— Сир… — начал герцог Гиз.
— Таван, оставьте Марго, посадите ее на жердочку, — прервал герцога король, — она носит имя моей сестры, королевы Наваррской, но это еще не причина, чтобы все ее ласкали.
Таван посадил пустельгу на жердочку и занялся борзой.
— Сир, — снова заговорил герцог Гиз, — так если бы вашему величеству сказали: «Ваше величество, завтра вы будете избавлены от всех ваших врагов…»?
— Предстательством какого же святого свершится это чудо?
— Сир, сегодня двадцать четвертое августа, праздник святого Варфоломея, следовательно, его предстательством все и совершится.
— Превосходный святой — пошел на то, что с него заживо содрали кожу! — ответил король.
— Тем лучше! Чем больше его мучили, тем больше у него должно быть злобы против своих мучителей.
— И это вы, кузен мой, вы, своей шпажонкой с золотым эфесом перебьете сегодня за ночь десять тысяч гугенотов? Ха-ха-ха! Клянусь смертью, ну и забавник вы, господин де Гиз!
И король расхохотался, но хохот был неестественный и прокатился по комнате зловещим эхом.
— Сир, одно слово, только одно! — убеждал герцог, затрепетав от этого нечеловеческого смеха. — Один ваш знак, все уже готово. У меня есть швейцарцы, тысяча сто дворян, легкая конница и горожане; у вашего величества — личная охрана, друзья и католическая знать… Нас двадцать против одного.
— Так что же, кузен, раз вы так сильны, какого же черта вы приходите жужжать мне об этом в уши? Пробуйте, пробуйте, но без меня.
И король отвернулся к своим собакам. Портьера отодвинулась, из-за нее выглянула Екатерина.
— Все хорошо, — шепнула она Гизу, — настаивайте, и он уступит.
И портьера снова опустилась, но король этого не заметил или сделал вид, что не заметил.
— Поистине, Генрих, вы пристаете ко мне с ножом к горлу; но, черт возьми, я не поддамся! Разве я не король?
— Пока нет, сир; но вы будете им завтра, если захотите.
— Ах, вот как! Значит, убьют и короля Наваррского, и принца Конде… у меня в Лувре!.. Фи! — Затем король чуть слышно прибавил: — За его стенами — другое дело.
— Сир! — воскликнул герцог Гиз. — Сегодня вечером они идут кутить вместе с вашим братом, герцогом Алансонским.
— Таван, — сказал король с прекрасно наигранным раздражением, — неужели вы не видите, что злите мою собаку! Идем, Актеон, идем!
И, не желая больше слушать, Карл ушел к себе, оставив Тавана и герцога Гиза почти в прежней неизвестности.
В это же время у Екатерины Медичи разыгрывалась другая сцена. Посоветовав герцогу Гизу держаться твердо, Екатерина вернулась в свои покои, где застала всех лиц, обычно присутствовавших при ее отходе ко сну. Она пришла от короля уже с другим выражением лица, не мрачным, какое было при ее уходе, а веселым; очень любезно она отпустила одного за другим своих придворных дам и кавалеров; и вскоре у нее осталась лишь королева Маргарита, которая, задумавшись, сидела у открытого окна, глядя на небо.
Уже два или три раза, оставаясь наедине с дочерью, королева-мать собиралась заговорить с ней, и каждый раз мрачная мысль останавливала в ее груди готовые сорваться слова.
В это время портьера на двери раздвинулась и вошел Генрих Наваррский. Екатерина вздрогнула:
— Это вы, сын мой? Разве вы ужинаете в Лувре?
— Нет, мадам, герцог Алансонский, принц Конде и я идем шататься по городу. Я был почти уверен, что застану их здесь любезничающими с вами.
Екатерина улыбнулась:
— Ну что же, идите, идите… Какие счастливцы мужчины, что могут ходить куда угодно… Правда, дочь моя?
— Да, правда; как прекрасна и заманчива свобода, — ответила Маргарита.
— Вы хотите сказать, мадам, что я стесняю вашу свободу? — сказал Генрих, склоняясь перед женой.
— Нет, ваше величество: я болею не за себя, а за положение женщины вообще.