К чему вспоминать обо мне! У Аттилы и без того много забот. Меня кормили дважды в день, но порции становились с каждым разом все скуднее и, в конце концов, сократились до корки хлеба и чаши воды. Гуннки, приносившие мне поесть, старались выйти из хижины как можно скорее, не заботясь о моем постепенно ухудшающемся состоянии. Лампы мне тоже не дали, и кроме мгновенного всполоха солнечного света, предварявшего появление и исчезновение моих безразличных слуг, я ничего не видела. Разговаривать со мной никто не хотел, и ничего, кроме бесконечного топота копыт лошадей стражников вокруг моей крохотной тюрьмы, я не слышала. Теперь для того, чтобы защититься от безумия, которое больше не казалось мне желанным и привлекательным, я придумала игру: перебирать в памяти события, которые привели меня в место, называемое Паннония. Это некоторое время позволило мне поддерживать четкое представление о себе самой и цели своего замысла. Шли дни, и я начинала с болезненной отчетливостью понимать, что оказываюсь все ближе к заключению в менее болезненной, но гораздо более коварной тюрьме. Там время не властно над людьми, а события лишены смысла. Там я провела два года своей жизни. И вот теперь события, вспоминая которые, я пыталась спасти свой разум, стали постепенно утрачивать смысл, и я почувствовала, что соскальзываю в безумие. Я больше была не в состоянии выносить одиночество. Сходила с ума от потребности работать, что-нибудь делать своими руками. Выдергивала волоски из головы и плела из них тонкую длинную косичку до тех пор, пока не поняла бессмысленность этого занятия. Мне отчаянно хотелось спать как можно дольше, чтобы не замечать застывшего времени, но сон лишь иногда облегчал мои страдания. Даже когда я засыпала, сны не приносили утешения, потому что были заполнены лишь зыбкими тенями и горестным молчанием. Я пыталась молиться, но мне казалось, что боги не слышат меня. Хотела вспомнить лица своих братьев — какими я видела их в последний раз. Но в памяти всплывало лишь мое безрассудство: как Гуннар и Хёгни стали моими спутниками в опасном путешествии. Представляла лицо своего драгоценного ребенка, но дорогие сердцу черты с каждым разом все более размывались. Я подозревала, что за мной никто никогда уже не придет, и я буду вынуждена прожить остаток дней в унынии и одиночестве, в далекой, забытой богами земле. В душе остались лишь сожаления и угрызения совести за собственную неосмотрительность, поэтому вскоре я стала желать той участи, которая раньше претила мне. Я готовилась погрузиться в бездну, где мысль, надежды и чувства были чужаками — ведь путь на волю для меня закрыт.
Вдруг однажды я услышала, как кто-то отвел полог, но вслед за этими звуками не последовало быстрых шагов служанки. Так я поняла, что пришел Эдеко. Я лежала на полу, свернувшись калачиком, лицом к стене, укрытая большим количеством шкур, чем того требовала погода. Лишь несколько мгновений я сумела заставить себя смотреть на Эдеко. Он не стал закрывать за собой завесу, и дневной свет лился внутрь моей берлоги, истязая мои несчастные глаза.
— Ты не сдержал слова, — прохрипела я. Мне не доводилось разговаривать с тех пор, как Эдеко приходил в последний раз, и мой голос превратился в голос старухи.
— У Аттилы много дел, — пробормотал Эдеко.
Глаза все еще не могли привыкнуть к свету. Я видела лишь его силуэт, не в силах рассмотреть лицо.
— Так много, что некогда встретиться с женщиной, подарившей ему меч войны? — горько заметила я.
— Смело сказано, — отозвался Эдеко.
Да, я была смелой, но не потому, что ощутила живительный прилив силы духа и осознания цели. Напротив, я настолько ослабла и душой, и телом, так близка была к смерти, так желала ее, что больше не боялась ни слов своих, ни поступков. Удивительно, что у меня еще сохранилось достаточно разума, чтобы вообще вспомнить о мече. Уже давно он казался мне чем-то призрачным, видением из сна, не больше. Я обернулась к стене и натянула на голову шкуры.
— Вставай, — сказал Эдеко. — Я отведу тебя к Аттиле.