Пока Сигурда не было, я почти не видела Брунгильду. Каждый вечер мы ужинали за одним столом, но обменивались только словами вроде: «передай это» или «подай то». Она поздно вставала, а я рано уходила в спальню, под предлогом работы над своим пуховым матрасом, но на самом деле для того, чтобы лелеять черные мысли и предаваться все более безрассудным фантазиям. Мы редко оказывались рядом. Но и Гуннар виделся с ней не намного чаще меня. Вернее, он совсем не встречался с ней наедине, хотя, конечно, в этом не было его заслуги. Из своей спальни я часто слышала, как он спрашивал ее:
— Погуляешь со мной сегодня?
Она всегда отвечала дружелюбно, но твердым отказом. Ссылалась на то, что устала за день, либо так много съела за ужином, что не могла двинуться с места. Но чаще всего говорила, что предпочла бы остаться дома и послушать его музыку.
И Гуннар послушно брал арфу и играл мелодию за мелодией. Он пел ей о нашем отце и его сделке с Аэцием, о нашем дяде Гундахаре, о бургундах, некогда проживавших в Вормсе, о печальной участи, которая нас постигла… Так Брунгильда узнала о нас многое, в то время как мы по-прежнему не знали о ней ничего. Однажды Гуннар отложил свою арфу, и я услышала, как он сказал:
— Ты нужна нам, Брунгильда. Своими рунами ты можешь изменить судьбу бургундов. Какую из них ты начертаешь для нас?
— Я узнаю, какую руну следует выбрать, лишь тогда, когда для этого придет время, — ответила Брунгильда.
— Напиши одну из них сейчас, — настаивал Гуннар. — Развлеки нас сегодня вечером. Пусть пламя взовьется в очаге, только не жги нашего дома. Преврати ночь в день, заставь мою арфу саму играть, потому что видят боги, как горят мои пальцы после всех песен, которые я сыграл для тебя.
Ответ Брунгильды был резок.
— Ты думаешь, я стану писать руны забавы ради? Чтобы потешить тебя или кого-нибудь еще? Сила, наполняющая мои руны, — не полноводная и вечная река, но ручей, который способен иссохнуть в любой момент, когда этого захотят боги. Лишь тогда я стану писать свои руны, когда настанет нужный час.
Я так напряженно вслушивалась, ожидая ответа Гуннара, что не уловила шагов валькирии вплоть до того момента, когда она подошла к нашей спальне. Она застала меня сидящей на мешке с пухом, но всем своим телом подавшейся в сторону зала.
— Что тебя так обеспокоило? — усмехнулась она, взглянув на меня, потом подвинула свой матрас ближе к стене и легла, повернувшись ко мне спиной.
Насколько я знаю, это была единственная размолвка Гуннара и Брунгильды со времени отъезда Сигурда. На следующий день Гуннар из кожи вон лез, чтобы загладить свою оплошность. Он бросился к валькирии, как только та появилась под полуденным солнцем, и выдернул из-под туники букетик цветов, который умудрился скрыть от нас. И в тот вечер, как и во все последующие вечера, больше не предпринимал никаких попыток уговорить ее прогуляться. После ужина он отправлялся прямо к арфе и играл те песни, которые больше всего нравились валькирии. Чаще всего звучала новая, в которой пелось о том, как чарующая валькирия пришла в наш дом, чтобы украсить нашу жизнь своей красотой и милостью. О рунах поумневший Гуннар больше не упоминал.
Мне по-прежнему было неспокойно. Дни тянулись невыносимо долго. Я быстро поняла, что если сердце человека черно, дух его пал и тело вынуждено жить словно в пустоте, то каждый день становится испытанием, бездной, которую надо преодолеть. Я продолжала верить в то, что Сигурд женится на мне, потому что он — человек слова, но постоянно представляла, как он ложится со мной на пуховой матрас в день нашей свадьбы и смотрит отсутствующим взглядом. Так же, как в день приезда Брунгильды…
Жизнь матери тоже не стала краше. Она уже не задавала Брунгильде вопросов и большую часть времени, когда валькирия была поблизости, сохраняла холодность. И для Гуторма ничто не изменилось к лучшему. Напротив, он всегда полагался на мою доброту и терпение матери, а сейчас у нас не хватало ни времени, ни сил на него. Хёгни оставался самим собой, реалистичным человеком, с хорошим чувством юмора. Если Брунгильда и изменила его жизнь, то после того, как у него прошло первое изумление при встрече с ее поразительной красотой, я не могла определить — в какую сторону. Единственным человеком, жизнь которого обрела новые краски, был Гуннар. Он стал совсем другим. По его глазам было заметно, что его по-прежнему раздражает каждый проступок Гуторма, но сейчас Гуннар старался не ругать за это мальчика. Как пытался и не грубить мне или матери, если нам приходилось спорить с ним. Он стал даже каким-то безразличным к нам. Что бы мы ни делали, что бы ни говорили, его это не волновало, если только не мешало наблюдать за Брунгильдой, чем он и занимался постоянно. Он готов был бесконечно наливать мед в рог Брунгильды, приносить ей тарелки с едой, напрягать голос и стирать в кровь пальцы на струнах своей арфы, чтобы усладить ее слух.